Елена ПУСТОВОЙТОВА
ОДИН ДЕНЬ АВГУСТА
Повесть
Внук
В этом году лето было замечательное. Ни вязкого ненастья, ни одного нудного, затяжного, холодного дождя. Надежда даже припомнить не могла такого славного, такого обильного на урожаи и на теплые, слепые дожди лета. Они шли, словно на заказ, крупными каплями, при ярком солнце, чтобы только освежить природу. И много солнца, ласково припекающего с сияющего благородной синевой неба, на красоту которого не в силах была повлиять ни всеевропейская ненависть к стране, ни налетающие в глубину русских просторов беспилотники. Однако из-за взрывов, доносившихся издалека почти ежедневно, ни лето, ни последний его месяц август все же нельзя было назвать праздничными. Но все равно он, август месяц, торжествовал, и его августовский закат розово-нежно отражался в чисто вымытых стеклах окон, сказочно мерцая и искрясь, а от земли, как и встарь, по-прежнему шел сытый, влажный, плодородный дух.
Глеб первый раз один, без родителей, приехал погостить у бабули, которая два года как овдовела. Отец Глеба, обремененный делами, не имел возможности приехать к своей матери, и сдался на уговоры сына отпустить его к ней одного – пока лето не кончилось.
Хотя, чего скрывать, сам Глеб, если бы мог, то поторопил бы лето, чтобы оно побыстрее прошло. И особенно последний его, пахнущий яблоками месяц август – потому что снова встретить ту загадочно-улыбчивую девочку мог только в сентябре, когда вновь закипит жизнь в Доме творчества.
Впервые увидев её в широком гулком коридоре, он словно споткнулся. Даже на месте немного крутанулся, забыв на мгновение, в какую сторону только что шел. Будто увидел что-то невозможно-прекрасное.
Почти неземное.
Нет, не глаза её увидел, как часто в романах да стихах описывают, а всю разом – с ног до головы. И голос её услышал – обычный, девчоночий, но сколько в нем было счастливой, беззаботной, чарующей радости!
И с того момента занят был только тем, что искал всякую возможность мимолетной встречи, чтобы, мельком взглянув на неё, просто пройти мимо и, чуток задержавшись неподалеку, услышать её голос. Имя он разузнал – Вера.
Она занималась танцами, может быть потому и в её движениях, и в походке, казалось ему, было нечто особенное. Какая-то особая грация.
Но занятия закончились, и встретиться ему с ней будет можно только в рыжем, сыплющем под ноги желтые листья, сентябре.
Глеб понимал, как сильно отец переживает о матери, хотя сама Надежда Борисовна никогда ему ни на что не жаловалась и на все тревоги сына отвечала одинаково, что на работе у неё все благополучно, и с домашними делами она справляется, и соседи, если что ей не по силам, помогут, никогда не откажут. И что у них тихо. А если и постреливают – то где-то там, далеко.
Но, ведь, это уже два года как, так что – привыкла. Даже внимания не обращает.
Из-за этих обстрелов отец и сомневался, надо ли Глебу ехать к бабушке, тем более – одному. Но сын настоял. Он только что получил паспорт и был уверен, что ему по силам дальняя поездка и гостевание у бабули. И еще потому, что сам Глеб, сколько себя помнил, чувствовал себя у неё так свободно, так радостно – почти невесомо. Только здесь он был простодушно рад каждому дню, каждой встрече и даже многочисленным делам по дому и в огороде. А еще куры, гуси и теленочек, который умеет ласково, чуть притрагиваясь влажным, шершавым своим языком к подставленной ладони, ловко слизывать с неё кусок хлеба.
А речка! Это отдельная замечательная история! Течение медленное, ласковое даже: плыл бы и плыл на каком-нибудь легком плотике, куда вода понесет, и глядел, смежив веки, как солнце играет и трепещет по всей глади реки. Плыл не на каком-то там модном сапбординге, коротко – сапе, или в надувной лодке, а на плотике из сухой, звонкой древесины, плыл, иногда только чуток веслами его поправляя, прямо в синее-синее пространство между рекой и небом.
И только он, стихи, вода и свобода!
У Глеба даже от одной мысли о таком путешествии слова сами собой в стихи ладно складывались, которые он и не думал записывать, потому что они наплывали на него невесомыми облачками, ничуть не обременяя память, лишь маня к новым, более весомым строкам:
Как найти мне слова, чтобы поняли все,
Как прекрасна синь русских небес.
Или вот:
Нивы раздольные, дом и крылечко,
И солнце лучистое, и кот на крылечке.
Или такое, совсем теплое, домашнее:
Зоренька алая, синь васильков,
Облаков ромашковый узор,
Соловьев полночных перезвон...
В общем, в селе Глебу жилось радостно, как если бы вдохнул он там полной грудью от нахлынувшего на него восторга да так и замер. И этот восторг звенел в нем постоянно, ничуть не ослабевая.
Да и сама Надежда Борисовна, его бабуля, на взгляд юного Глеба, несмотря на свое раннее вдовство, жила почти так же радостно. Ну, если и не радостно, то ясно. Она была хоть и немолодой, но все-ещё красивой: с вольно-легкими светлыми волосами, которые она убирала в пучок цветной резинкой, открывая солнцу лицо, на котором, только на него взгляни, появлялась мягкая, тихая улыбка. И все, что касалось его бабули, Глеб любил. Любил каждый новый день, который он начинал пляскою под холодным уличным душем. Любил её гусей и теленка, и её кота Жорку, нашедшего у бабули приют. Серого, в черных валеночках и с черным пятном на самом загривке, лениво дремавшего под солнцем, на самой жаре, или важно восседавшего на крыльце, по-хозяйски оглядывая округу; лень которого моментально исчезала, если он чуял малейшую для себя опасность. В один миг Жорка увеличивался вдвое, выгнув крутой дугой спину и растопырив во все стороны шерсть, всем своим обликом, от сверкающих глаз до устремленного вверх хвоста, олицетворяя потрясающую ненависть. Эта способность кота особенно нравилась Глебу, и он всегда веселился, глядя на него в такой момент. Но более всего он нравился Глебу тем, что само его присутствие уютный дом бабули делало еще уютнее.
В светлых летних сумерках они, разметав, как Надежда говорила, все домашние дела, садились перед огромным телевизором почти во всю стену комнаты и, направив на него пульт, зажигали его словно сцену, которая, медленно высвечиваясь, становилась центром, откуда лилась на них жизнь их необъятной страны. И Жорка по-хозяйски разваливался у бабули на коленях, чтобы тотчас замурлыкать от удовольствия свою кошачью мелодию.
Сама Надежда была очень рада приезду внука – как-никак, а одиночество в доме никого не сделало счастливым. Если еще, куда ни шло, часок помолчать или денёк – то и в радость может быть человеку такое молчание, а вот молчание долгое, да со слезами о дорогой потере, – это уже не душевный сквозняк или неуют, а мука смертная. Сидишь вечерами, молчишь да смотришь на свою жизнь – далеко видать, все уголки высвечиваются. Но теперь, когда внучок рядом, разговоры заводит, внимания требует, – душе радость и отдохновение.
Правда, в первые минуты вид Глеба ей не понравился: штаны по земле волочатся, виски выбриты до лысины, а посередке головы волосы дыбом, специальным несмываемым маслом в сосульки живописно выставлены. Увидев его, в первые мгновения Надежда Борисовна даже оторопела, но глянув близко в глаза внуку, такое родное и теплое распознала в них, что возрадовалась и даже возгордилась – родная душа, родное лицо! А штаны? Да что про них печалиться? Пусть по земле волочатся – быстрее протрутся, быстрее и выбросим!
Как-то, еще в начале лета, в музее ремесел и промыслов, где она работает, разговорилась Надежда с двумя подростками, что гостевать в деревню приехали. По музею прошлись, рядом с ней остановились, деловито обсуждая лавки с домоткаными половиками и сундуки в кованом декоре. Редкость все же по нынешним временам. Для детей теперь важны не природные красоты и деревенские друзья, а наличие компьютера и интернета, что в домах их удерживает. Спросила у них по давнишней привычке, оставшейся со времён, когда сына своего растила: кем они хотят быть, когда вырастут? И заметила, что они как-то ошарашенно на неё посмотрели и словно в сторонку отклонились, но выровнялись, и с осторожной вежливостью, словно тетке со странностями, ответили – менеджером в банке и шеф-поваром в элитном ресторане. И ответом своим врасплох её застали.
– А разве, – неуверенно спросила, не умея скрыть своего удивления, – не хочется вам быть летчиком, космонавтом, например? Или – доктором?
– Ну-у… – в свою очередь откровенно удивились они ей, быстренько переглянувшись между собой. И окончательно пригвоздили ответом: – Это так банально...
А тут еще, только телевизор включи, эти толстогубые. Словно в роду у всех африканцы, которые такими губами их наградили! И что? Вот это не банально? Да с ума сойти можно, если рядом с внуком этакое чудо природы придется увидеть! Как тут не заволнуешься? Свет-бел разом померкнет. Куда пультом ни ткни – везде они. Сидят, губастые, как лягушки страшномордые, и губами так – шлеп-шлеп, плям-плям, да ресницами, щетиной на веках нарощенными, словно створками шкафа, туда-сюда хлопают. Не к истинной душевной красоте люди стремятся, а к внешнему. К выпендрежу. И упорно.
Не к добру и счастью, а к деньгам да к большим капиталам.
С одной стороны мальчики на фронте гибнут, беспилотники-убийцы над страной летают, с другой – прямо-таки триумфальное шествие блогеров-миллионеров, которые за высокую плату перед «молодыми и амбициозными» курсы лекций читают, на тренингах секретами своего успеха делятся, учат, как стать такими же пустышками, как они, или как найти и женить на себе богатого мужика. Да певцы с певичками со вздутыми ботоксом лицами тщетной суеты добавляют, своими гардеробами на всю Россию похваляются. При таких опасных изгибах цивилизации детям, как лекарство, правильное слово крайне необходимо.
Слово – оно тоже вес имеет.
Начала чуть издалека, будто потому, что оба смотрели на ведущую популярной программы со вздутыми до неестественной окружности губами, еще к ним не обвыкшую, ежеминутно их облизывающую:
– Посмотри-ка, Глеб, как тебе такое чудо природы? Явно, деньги немалые за свои новые губы заплатила. А в Китае, Глеб, муж одной такой красавицы в суд на неё подал. За обман. Первенец родился – ни на кого не похож. Ну, естественно, муж с вопросами к жене – чей ребенок? Та и созналась, что пять пластических операций сделала и в доказательство своей ему верности фотографии показала, на которых она была до пластики. И, судя по ним, – ребенок на неё, на настоящую, на натуральную очень похож. Но жизни-то у них уже не стало. Судятся. Да так громко, что не только в Китае об этом все знают, даже у нас о них известно. И страшно мне, Глебушка, вдруг какая-нибудь губастая, необремененная мозгами, тебя околдует...
Смотрела на Глеба пристально, мысли свои проверяя, а тот весело, в голос даже, рассмеялся:
– Бабуля, ну ты прикольная! Ну улучшила тетя свою внешность, ей так нравится. Может, она хочет куклой стать, тебе-то чего? – И о другом спросил: – Интересно, какие законы в Китае? Как они там за обман судят? С коллегией присяжных, судьей, прокурором и следователем? Как за мошенничество, что ли? Прикольно, если муж хочет в тюрьму жену засадить...
Надежде понравился ответ Глеба – хорош, но не до полного успокоения. Немного откинулась в своем кресле, словно для того, чтобы удобнее было его разглядеть.
– Что мне до их законов и судей, с присяжными или без них? Я думаю, у них там все в порядке. Меня волнует, чтобы ты на месте такого китайца не оказался...
– Да с какой стати? И вообще, странно, какая тебе разница, накачивают губы девчонки или нет, хоть наши, хоть китайские? Лучше послушай, бабуль, вот эти строки, я, когда их читал, тебя и папу представил... Вот, слушай, как красиво.
И к ней наклонившись, вполголоса прочел:
Тебе твой мальчик на ладони,
Седую голову кладет...
И с долей грусти в голосе добавил:
– Знаешь, у папы уже виски седые, да и в бороде седина проглядывает...
Надежда ласково потрепала внука по голове, по модно торчащим сосулькам волос, понимая его грусть от отцовских седин, которая передалась и ей. Однако мыслей своих не оставила и, вспомнив свой опыт общения с подрастающим поколением, спросила:
– А ты-то кем хочешь стать, когда вырастишь?
Глеб взглянул на неё почти снисходительно, почти с усмешкой, ярко напомнив Надежде взгляды тех, кто поваром и банкиром стать хотели. И ответил коротко:
– Поэтом.
И замер, внимательно разглядывая свою бабулю, исследуя произведенное на неё впечатление своим признанием:
– Запомни, радость моя, – ничуть не растерялась та, – не то счастье, что ты во сне видишь, а то счастье, на чем сидишь да едешь. И еще – кто будет рядом с тобой. Вот это главное. Так жизнь свою и строй. А уж потом стихи. Хотя, чего уж там, строчки эти... Прямо до слез как красиво!
Но она так до конца и не узнала, как сильно заражен внук духом времени. Вернее – модой времени. Поколение её сына, отца Глеба, тоже живет и думы думает по иным законам, чем она. Но тех времен она не боялась, как боится нынче этих, новых времен, прямо-таки коварно-враждебных ей, её понятиям и внутренним законам. И не понимала, как с этим духом времени бороться, который для Глеба есть его собственный дух.
И как внуку донести свою тревогу, не озлив его, не настроив против себя?
И сердце её при этой мысли пощипывало от тоски.
Хохлы
Перед рассветом, еще по темноте, еще свежий ветерок, почти зябкий из-за раннего часа, тянул с востока и как-то даже громко трепыхал вывешенным Глебом над крыльцом декоративным флажком, со стороны Украины стали слышны взрывы. Но далековато. А потом ближе и ближе. Оповещений никаких не было, да и связь исчезла.
Стреляют.
Ну ведь и раньше так было. Только сейчас что-то уж часто.
Надежда стояла посреди двора, испытывая тревогу, вызывающую муторную дрожь в груди, смотрела на утихающую уже зарю – яркую, красную, словно пожар, и не знала, что делать. Убегать? Но ведь два года так жили, то далеко бахает, то ближе... Попривыкли уже. Да нет, не попрут. К чему? Мало ли у них фронта?..
Но она понимала, что что-то сдвинулось в ставшем уже привычном баханье, к которому добавился дальний, словно подземный гул, двинувшийся на них от горизонта. И вдруг разом этот гул и грохот, как огненный вал, стал накатываться со всех сторон на застывшую от страха Надежду.
Быстро вставало солнце. Великолепный луч его ударил по крышам, даже с каким-то звоном заблестел в окнах.
Но не для радости.
Вдруг по-хозяйски бесцеремонно пнув калитку, во двор вошли люди в военном камуфляже с синим скотчем по рукавам. В высоких шлемах, на которых пучком торчали фонарь и камера. В руках автоматы. Мужики бравые, холеные даже. При виде них у Надежды от неожиданности сердце внезапно и гулко бухнуло. Но, несмотря на страх от внезапного их появления, её поразило, что лица у них были словно одинаковые маски – надменные и спокойные. И это делало их необычайно похожими друг на друга. Пришедшие ничуть не удивились, увидев её стоящей посреди двора в столь ранний час, спросили, кто еще в доме есть, добавив, что врать не советуют.
И замерла Надежда, даже дар речи потеряла от страха за внука. Ведь только приехал. Стоит, молчит, смотрит стеклянными, налившимися страхом, глазами. И те, в касках, тоже молча на неё в упор смотрят, ответа дожидаясь. И сказала про внука. Озлобить побоялась.
Потребовали телефоны принести. В дом следом не пошли, во дворе дожидались. Брезгливо, словно безделушки какие никчёмные, на землю мобильники бросили, из автоматов по ним шмальнули и мертвенно-строго приказали:
– Сидите. И не высовывайтесь...
Но и еще ей не верилось, что все это правда, что все это всерьез.
Ну, разве может быть такое – всерьез?
Да и слишком хорошо еще было все вокруг, чтобы отчаиваться. Слишком, даже слишком ярко засияло проснувшееся солнце, и теплый ветерок, словно играючи, словно мимоходом, затрепетал зеленой листвой деревьев, замерших в строю по обеим сторонам улицы.
От первого прямого удара по селу задрожало все – земля, дома, мгновенно вырвав всех из круга обычной жизни и переместив в совершенно иную среду, где жизнь идет по иным законам, где смерть не только реальна, а запросто осуществима.
В жизнь, где каждую минуту возможна смерть.
Стекла задребезжали часто, жутко. Глебу, выбежавшему во двор к Надежде, стало надрывно жаль и себя, и бабулю, что хоть волком завой и на землю падай. Страх, вязкий страх, словно мутная вода, заполнил все пространство вокруг них. Но несмотря на этот страх, он заметил, что на улице было безлюдно, почти погребально.
Сразу после взрыва бомбы, дух еще не успели перевести, не говоря уж о том, чтобы сообразить что-нибудь, во двор вошли трое. С виду обычные. Вернее – разномастные: один длинный, худой, лицо угрюмо-тяжелое, второй коренастый, в плечах широкий, тяжелый даже на взгляд, словно грубо сработанный деревянный идол, лицо сероватое, плохо бритое. А третий – обычный парень, молодой и даже с очень русским лицом северянина. Остановились, исподлобья все оглядывая. На шлемах вместо камер ободком ленты синие.
Надежда к ним:
– Ребята, да что же так? Зачем? Это же село, мы мирные... Зачем бомбить нас?
А длинный, явно старший из них, глянув на неё, с каким-то торжественным превосходством произнес:
– Украинцев тут немае... А вам так и трэба!
– Как трэба? Зачем трэба? – все еще не хотела взять в толк происходящее Надежда. Но вопросов её словно никто и не слышал, мимо них вглубь двора пошли, чего-то выискивая.
Как раз из соседнего двора «уазик» взял с места в карьер, и с каким-то отчаянным визгом, на полном ходу сбив свои ворота, выскочил на улицу. Секунду постоял, словно раздумывая, в какую сторону ехать, круто вырулил и помчался по улице. И эти трое как-то уж очень злорадно и азартно, словно в тире, начали палить вслед машине автоматными очередями. Словно в охотничий раж вошли. Но «уазик», лихо завернув, скрылся за деревьями в переулке.
Заматюгались, деловито друг у друга уточняя, словно во дворе не было ни Надежды, ни Глеба:
– Стреляэмо разом с мирняком? Ага, с мирняком... Швыдко угробыти москалей.
И худосочный тотчас автомат на Надежду наставил.
– Да, что вы? – изменилась та лицом. – Мы же с вами живем буквально через забор, рядом. В магазины друг к другу ходили...
– А теперь, – кривовато усмехнулся длинный, – ми вам ноги перестриляемо и в погриб кинемо. Я росийским буду мстити все життя.
И затвором грозно звякнул. Глаза черные, как деготь. Смотрит в упор. И, голос угрожающе возвыся, повторил по-русски:
– Я русским буду мстить всю жизнь...
Глеб, до этой секунды стоявший столбом, вдруг жутко, до боли в горле вскрикнув, кинулся ему под ноги, стукнув головой его колени. И очередь автоматная не по ногам Надежды прошлась, а стену сарая прошила, и успел Глеб заметить, что бабуля, низко пригнувшись, за сарай кинулась.
Вслед ей стрелять не стали, все разом на Глеба накинулись, пинать принялись без разбору в спину, в живот, по ногам... Тот и не пробовал сопротивляться заведомо неравной силе.
Попинав его, споро так, злорадостно дыша в лицо и покряхтывая, словно от удовольствия, скотчем синим перемотали, приговаривая:
– Чи хоробрий москаль, пожди, подивимся, наскильки хоробрий...
И у того, длинного, когда он склонился над Глебом, суетясь со скотчем, от ненависти, которая кипела в его глазах, челюсть ослабла и отвисла. «Будто у больного неизлечимой болезнью» – пронеслось у Глеба в голове. Их увесистые удары вперемешку с каким-то жеребячьим ржанием подтверждали его мысль об этом.
И о ненависти.
Наполнив пространство матом и неудержимым торжествующим гоготом, все трое, хищно вцепившись в него, поволокли в дом, и с размаху, словно мешок картошки, на пол бросили. В глубь дома скоренько прошли, на телевизор посмотрели, его размеру поудивлялись, дверцей холодильника хлопнули. И слышно было Глебу, что курицу отварную, которую бабуля ему на рыбалку приготовила, руками звучно разломили, удаче такой радуясь. Но не задержались – торопились первыми свой желто-блакитный флаг над селом повесить.
Уходя, словно ненароком пнув Глеба, хохотнули:
– Лежи москаль. Ще побачимося.
Глеб никогда в жизни не чувствовал еще такого к людям отвращения. Глядя на них снизу, бросил:
– Я не москаль, я чисто русский.
Коренастый, годами всех старше, на взгляд Глеба лет пятидесяти, с каким-то удовольствием, словно давно мечтал расквитаться с ним за что-то и теперь, наконец-то, у него это получилось, с выпученными глазами, в которых тлел безумный огонек, наклонился над ним. В упор глядя, с издевкой, шипящим шепотом, произнес:
– Эй, чисто русский, пащу твою не залипили, ори, хоть о..срись. Потим прийдемо, увидимо, як ти туточки обо...вся. А якщо не так, то колорада и вата хорошо горит...
Словно глаза чудовища увидел Глеб.
Хищно загоготав, ушли, загремев берцами по ступеням крыльца. А молодой, с некоторым любопытством все это время разглядывая Глеба, возле него еще чуток задержался, а потом, опомнившись, чуть ли не вприпрыжку кинулся за своими.
Собравшись в комок, молча лежал Глеб с заломанными за спину руками. Но его мысли, его чувства странным образом были сосредоточены не на боли, пронизывающей все тело, не на том, что он видел, слышал и чему ужасался. Все мучительное внешнее не мешало ему оценивать происходящее точно, с необыкновенной внутренней силой. И он был спокоен, даже рассудителен: «Это не конец. Нет! Это не конец жизни! Не может этого быть...»
Вспомнил, вернее, почти увидел, ярко так – Веру. И вспомнил еще, как осмелился перед отъездом и взглянул ей прямо в лицо. И то, что произошло с ним тогда, было чудесно и так разительно отличалось от того, что он чувствовал ранее, что он испугался. И сразу отвел глаза. Испугался того, как, оказывается, она красива! Вера...
И так славно мысль его в ту секунду повернулась, что, вот он и молитвы ни одной не знает, но он знает, что ту девочку, которую он полюбил, зовут Вера... И он хочет верить... И верить, что увидит её еще.
И словно увидел.
Волосы у Веры были необычайно красивы – светлые, легкие, блестящие. Не волосы, а чудо человеческое, то есть – от человека возникшее. И когда шла она, свободно закинув их за спину, солнышко словно играло, словно перебирало волну волос за её плечами...
Вдруг бабуля склонилась над ним, всматриваясь в его лицо глазами, полными тревоги и такой отчаянной любви, что Глеб почувствовал, что сейчас заплачет.
Надежда, разрезав синие липкие жгуты на ногах и руках Глеба и отбросив с брезгливостью их в сторону, обняв внука, вполголоса запричитала радостно и горестно одновременно:
– Глебушек, родименький... Гады, гады... Да чтобы земля под ними разверзлась, сволочи хохляцкие, да чтобы ни дна им, ни покрышки, зверье поганое...
Свист страшный, нарастающий, все небо перечертил, и так бабахнуло, что дом напротив, с надежными кирпичными стенами, с красиво оформленными декоративной плиткой углами, разлетелся. Страшной силы волна смела на пути своем и дом, и постройки, и заборы, и рядок деревьев за ними – и грохнула все о землю.
Стекла в окнах их дома брызнули искрами и разлетелись осколками в разные стороны. Страшно, утробно по дворам заревела скотина, залаяли собаки. Выстрелы и крики – все слилось в сплошной хищный, непрекращающийся горестный гул.
Бабуля, подхватив Глеба под мышки, помогла ему подняться с колен, и они, выскочив из дома, побежали через огород в поле, и, ног своих не чуя, помчались по высокой траве, в сад, что в стороне у села.
Словно в тихую гавань в сад забежали – обширный, одичалый, поросший диким разнотравьем и потому особенно живописный. И в нем Петра увидели, на одной улице с Надеждой живет, через три дома от того, в который первая бомба угодила. И ни они, ни Петр этой встрече ничуть не удивились. Только вчера Глеб с Петром на речке рыбачили. С час просидели, пока клёв начался. Петр на мотыля и кузнечика ловил, а он на распаренную перловку. «Неужели это было вчера?» – поразился Глеб мысли, глядя на соседа, который из-за высокой травы равнодушно смотрел, как жадно они дышат, запыхавшись от бега. И, не дождавшись, когда они отдышатся, словно оглушенный, словно невменяемый, и не им, а куда-то мимо, заговорил медленно, врастяжку:
– Там... Во дворе дома, угловом, у переулка, ты, Надежда, знаешь их, отец и сын расстрелянные лежат... А в подвал магазина на рынке танк стрельнул. Там совсем страшное... Там все черная дыра. Я там, Нину, жену мою искал. Не нашел...
Немного помолчал и, словно его заклинило, принялся повторять одно и то же:
– Все потеряно, все потеряно...
Говорил и все оглядывался вокруг себя. Не тревожно, нет, а словно обронил что-то, и то, что он обронил, подобрать надо. И Глеб заметил, как жалко-мелко дрожит у него голова. Но посочувствовать Петру у него не было сил. Повалился на спину лицом в небо, и удивился, какое оно над ними – просинь, без края и дна. И словно родной голос услышал, словно мама позвала. Лежал бы так бесконечно долго, и смотрел бы, не отрываясь, на эту голубизну, на этот огромный ковер неба, расшитый редкими белыми облачками, во все глаза, беззвучно выговаривая: «Не с нами это... Не с нами... Не со мной...» – не в силах унять мелкую дрожь, что сотрясала его изнутри.
Особенно непонятно было ему, что несмотря на взрывы и разлитый в воздухе страх, в саду царила какая-то умиротворенность: шмель деловито жужжал, перелетая с одного места на другое в поисках чего-то своего, только ему известного, и яблоки краснобокие, под яблонями по зеленой траве красиво разбросанные, возлежали как на картине.
Надежда на колени тоже припала. Дышит страшно, натужно, а глазами все дом свой высматривает, животину свою брошенную жалеет, кота вспоминает. Да коту что, выпрыгнет, сбежит, а вот телятю жаль... И не вынесла, взвыла, как-то уж очень по-волчьи. Глеб даже изумился, как похоже. Но Надежда, внезапно осознавшая, что потеряла все, но не внука, строго одернула себя словами:
– Чего реветь, чего смотреть, никаких слез не хватит... – Встряхнула Глеба за плечо: – Бегом, внучок, бегом, солнышко моё. Но не вдоль дороги, по ней слышишь, как зверье понеслось, а туда – в сторону, – махнула рукой. – Даст Бог, уцелеем. Только бы ноги удержали...
Принялись уговаривать с собой и Петра, но тот на село как завороженный смотрел, и словно нехотя, словно в тягостно-скучной болезни, повторял:
– Не-е... Я туда. Я к ней...
И пошел в село, опять же, как-то нехотя, цепенеющей походкой.
Их спасло еще и то, что они тогда не знали, что уже работают снайперы, для которых нет расстояния, и не летали над поселком дроны. От них было бы в поле не спрятаться, а убежать – нереально.
Прямиком кинулись через поля пшеничные, уже скошенные, с картинно разбросанными по ним соломенными валками, через лесополосы, окаймляющие их, в посадку, что подальше.
Там уже оглянулись – темные клубы дыма, глухие взрывы, выстрелы...
Через овраги, через звонкий от жаркого солнца и пения птиц небольшой лесок пробирались, оставляя за спиной звуки взрывов, уже приглушенные, но не менее от этого страшные, не понимая точно, куда и правильно ли бегут, не обращая внимания ни на коряги лесные, ни на частые заросли колючих кустов. Запинаясь и падая, на дорогу выскочили. Грунтовую, без единой машины на ней.
Надежда снова на колени повалилась, отдышаться никак не могла и подняться с колен сил в себе не находила. А Глеб, хоть и дышал часто и отрывисто, но держался, стоял, во все стороны глядел, не зная, совершенно не понимая, куда теперь им по этой дороге нужно бежать, желая и страшась одновременно кого-нибудь на ней увидеть. На бабулю глянул, ища подсказки, – у той вся щека в крови, видно веткой какой в лесу располосовала, лицо в пыли. Потянулся к ней лист приставший ко лбу снять:
– Чего, внучок? – сквозь частое дыхание выдавила та. – Хороший у твоей бабули макияж?
Сама Глеба оглядела – один глаз заплыл, губы форму свою потеряли, синевой синюшной налились. Били, сволочи, мальчишку, сил своих не жалея.
Тяжело, ладонью опираясь о землю, поднялась. Повернула к себе внука и, понимая, что слезам никак нельзя быть, посуровев голосом, подытожила:
– А твой, Глебушко, макияж куда страшнее моего. Военный у нас с тобой, внучок, макияж...
Дядька
Как долго бежали, сами не знают. Страх гнал и передохнуть не давал. Может, пару часов бежали или дольше, а показалось полжизни. Потому как сама их жизнь разделилась надвое, и они оказались на проселочной дороге, как на меже между двух миров.
В какую сторону надо идти, не было никакой уверенности. Пошли, оглядываясь, ко всему прислушиваясь. С виду все было спокойно, но им все еще чудились вспышки взрывов и крики. И ни сияние небес голубизной, ни трепет легкого ветерка, ни нетронутая, не изуродованная взрывами твердь земли не вернули им ощущения, что всё – спаслись!
Вскорости машина вдалеке показалась, бабуля выпрямилась, глаза прищурила – не вездеход ли военный, и одна ли?
Одна, легковая. Наша!
Навстречу даже кинулись, руками замахали. Но машина, ничуть не притормозив, мимо проехала. Успели заметить взгляд водителя – пристальный. Он даже газу поддал, от них отъезжая. Оно и понятно – выскочили рваные, грязные, руками машут, как безумные, куда таких подбирать в машину дорогущую да в салон чистый.
– Козел… – вслед дорогой машине, криво из-за распухшей щеки сплюнул Глеб.
– Все по человеку видно, – ничуть не удивилась Надежда, которой опять невмоготу стало держаться на ногах, на Глеба привалилась. – Свинью золотом окуй, она все равно свиньей останется.
Дальше по дороге побрели. И словно кто им для утешения подослал – неожиданно, словно ниоткуда взявшаяся машина рядом притормозила.
– Куда вас? – спросил сидевший за рулем дядька, на взгляд Глеба одногодка отца.
– Ой, милый мой человек, не знаем куда, – почти взахлеб зачастила бабуля, подталкивая Глеба в машину. – Война началась... Только что... Бегом бежали...
– Чего? Как? Хохлы поперли? Так никто ничего... Никаких предупреждений... Да разве? Неужели прорвались? – повернувшись к ним всем туловом, безотрывно, ответов не ожидая, зачастил дядька, забыв, что ехал он куда-то. – Да как же так? Ведь бой должны были наши дать... Отпор дать...
– Да прорвали, значит, оборону. – Надежда в сравнении с водителем была много спокойнее, рассудительнее. – Смотри – как были, так сбежали. Во двор к нам пришли, внука моего по рукам и ногам пластиком обмотали. А меня такой ужас ослепил, стыдно, а ведь убежала, внука бросила. За сарай спряталась, мысли свои собрала, и так захотелось пришибить хоть одного из них, прямо до слепоты черной. Топор разыскала... Думаю, что хоть одного гада, а пришибу до смерти. Слышу, а они обутками своими по крыльцу загрохотали, ушли... Бегом к внуку. Топора из рук не выпускаю. Мало ли... Внука от обмоток освободила, чего могли схватили – рюкзак Глебушкин, документы, да бегом через огороды в другую сторону. А что, наши пограничники, мальчики наши? Если пропустили... Поубивали, значит...
– Господи, Господи, Господи! – заскорбел дядька, как-то странно кривя рот, словно улыбаясь через боль: – Так вас же куда? Да и где теперь хохлы? Куда прорвались? А мне-то как? Мне в Суджу надо...
Глебу понравился этот дядька. У него были замечательные уши – лопушистые. Такие уши лучше всяких слов говорили о своём хозяине – что он добр и доверчив. Но так глубоко в его характер Глеб не мог заглянуть, просто ему понравился дядька – добрый, отзывчивый.
Тот словно опомнился, оборвал себя, на дорогу вырулил.
– В общем, слушайте сюда: я сейчас вас до первого надежного места доставлю, а сам на Суджу...
Недолго ехали, как другая машина сзади догонять стала, требовательно засигналила, прося остановиться. В ней мужик молодой за рулем, рядом женщина, явно жена, в салоне дети. Высунулся в окошко, кричит:
– Хохлы прорвались, по Судже бьют, там горит все. На дорогах всех в упор расстреливают. Говорят, трупы повсюду, машины горят. Сворачивайте, нельзя туда. Нельзя по прямой! По проселочным уходите, они по главным сейчас давят... Уже южнее Суджи села заняли...
Всех в дрожь ударило от услышанного. Молча, потеряв к любым разговорам интерес, завернули на первую по полю проложенную дорогу, по ней как могли скоро поехали. Дорога разбитая, на ней и трясло, и подбрасывало, и кидало друг о дружку. Но это было и хорошо, потому что не оставляло места для страха и обреченности. А то бы совсем сникли.
Мчались, не встретив ни единой встречной машины. И когда дорога резко пошла на взгорок, внизу показалось село. Картинно смотрелось оно в зелени садов, на фоне безоблачного неба. И крики петухов, мирные, спокойные, отчетливо оттуда донеслись.
В самом центре – административное здание советской застройки в два этажа, цвета бетона, но с обильно разросшимися в горшках цветами на каждом распахнутом из-за жары окне. Рядом памятник павшим воинам, магазин «Пятерочка» напротив, чуть подальше парикмахерская с яркой вывеской и нарисованными на ней ножницами. Жилые дома в палисадниках. Все чисто и спокойно. Все цело и неразбито.
Мирное...
Несколько машин, рядком выстроенных на площади, ожидали своих хозяев, где-то там, в глубине села, жужжала газонокосилка. Возле магазина собака в наморднике, сидит хозяина ждет. Неподалеку, возле большого под красной крышей дома несколько человек. Сама площадь малолюдна.
Они смотрели во все глаза, слегка пришибленные этой мирной картиной жизни, царившей вокруг, которую выпало им изменить. И вздрогнули от крика, такого еще здесь неуместного, донесшегося из распахнутого окна административного здания, горестного, ясно слышного даже в машине:
– Господи! Да, как это? Да неужели?! Боже мой!..
И тотчас же на крыльцо выбежала женщина и побежала вглубь улицы. За ней в ту же минуту несколько мужчин на крыльцо выскочили. Лица встревоженные. Отрывисто разговаривая между собой, поспешили к своим машинам. Стало ясно – без них все узнали. Только что известие получили.
И сразу словно темень войны опустилась на поселок.
– Не могу вам подсказать, какой дорогой можно безопасно выбраться отсюда. – Глава администрации, светлоголовый мужик, спешно собирая бумажки со стола, даже слегка разозлился. Мельком взглянув на своих неожиданных посетителей, коротко посоветовал Надежде: – Вам бы двоим врачу показаться...
И тут же оборвал себя, махнул рукой, сменив тон, вернулся к важной теме:
– Вот только что сообщили, что укры прорвались к нам... Губернатор выступил, назвал обстановку напряженной, и что организована эвакуация мирных жителей. Какая организация?! Самостоятельно разве только, да и то там, где не бомбят. Основные дороги все простреливаются, а чтобы в глубь проехать хоть как, а по-иному не получится, с километр все равно надо по шоссе на Курск проскочить... Такие дела, скажу вам – и ехать невмочь, и оставаться опасно. Не соскучишься... – и негромко коротко матюгнулся.
Вынул из шкафа карту, расстелил на краю стола.
– Вот, смотрите, все дороги, что от нашего села ведут к центру. Даже если по самой окружной, по селам петлять будете, не уйти вам без центральной дороги. По которой укры и прут. А кто знает, где их наши остановят. – И к ним, уже сердечно-серьезно: – Мы тоже соображаем, как быть... Кто знает, как еще события развернутся. Сейчас сообщили, что хохлы на восток расширяются, так что можно и проскочить. Они пока не везде успевают... Удачи вам.
– Ну, что? Вы как? Поехали? – дядька вопросительно смотрел на Надежду, ожидая от неё подсказки.
– А чего болтать, какой разговор, когда могила готовится? Встали и пошли! – почти сурово приказала та. – Если Бог не выдаст, так свинья не съест!
Ощущение обоюдного согласия соединило их.
Наши
Даже с какой-то бесшабашностью, даже как-то весело сел дядька снова за руль. И рванул с места. Он, казалось, был совершенно спокоен, словно человек, получивший задание и обдумывающий, как его исполнить точно и без суеты. От села свернули налево, подальше от шоссе, а там – направо. Гнали, сломя голову, забыв о всякой осторожности, зная, что нельзя медлить. Что если помедлят, то оттуда, с вражьей стороны, прилететь может снаряд или дрон, и разорвет машину и их в ней на куски. Или еще хуже – остановят машину прорвавшиеся украинские бандиты и как стая шакалов набросятся на них. И уж тогда точно не будет ответа, что было бы хуже. Ехали, ни единым словом не перекидываясь, боясь даже лишним звуком спугнуть эту тончайшую нить, этот хрупкий ход пока благополучных для них событий.
Да что словом, дышать боялись, не то что разговоры говорить, только во все глаза смотрели на мелькавшие милые, родные березки вдоль дороги, на простиравшиеся во все стороны поля. И Глеб где-то там, внутри, удивлялся тому, как все это стало для него родным и близким. Как стала яснее и понятнее жизнь на этой земле, будто раньше он и не догадывался о том, как безоглядно её любит.
Мужик на грузовике навстречу мчался, чуток притормозил, закричал, что едет забирать мать и сестру и что танки прут в Суджу. И зачастил:
– Уезжайте, уезжайте...
Долго попетляв по проселочным, не разоренным взрывами дорогам, все же выскочили на шоссе. Вся дорога в воронках, на обочине раскуроченный взрывом джип, чуть дальше ткнувшийся носом в кювет жигуленок и еще одна, такая же «лада», как та, на которой и они ехали, белая легковушка, еще дымится. И в ней сожженные... люди!
Мертвые, вывалившиеся из машины...
Вокруг страх.
Дядька, словно перед прыжком в воду, притормозил. Оглянулся на Надежду и Глеба:
– Ну, вот он... Самый опасный кусок дороги... Молитесь, чтобы нам отсюда живыми выскочить...
Такого страха они еще не испытывали. Смотрели во все стороны, но словно и не верили глазам. Вернее – со стороны будто бы смотрели, словно на экран огромный, гораздо шире, чем любой телевизор, на котором все это проносилось перед их глазами. Но то, что творилось вокруг, в душе пробуждало не унизительное, смиренное уныние, а жадную надежду на спасение. Надежда шептала молитвы, обращаясь к небесам так горячо, так слезно, что Глеб чувствовал истовость и жар её молитв. Сам не зная ни одной, тоже стал шептать слова, немного неуклюжие, но страстно искренние:
– Помоги, Отец наш небесный... Не бросай нас...Спаси нас...
Что-то злобно над ними просвистело, заставив сердце в груди громко и больно скакнуть. Отлетевший от взрыва камень звучно ударил в ветровое стекло автомобиля, которое тотчас все морозно растрескалось. Но не разлетелось, удержалось целым. Взрыв не развернул их обратно, не заставил притормозить. Как неслись, ничуть не сбавляя скорости, так и продолжали нестись, гонимые страхом и надеждой.
И вдруг прямо за поворотом – солдаты.
В красных повязках!
С восторгом чуть ли не до обморока, закричал Глеб:
– Наши! Получилось! Выбрались!
Радость. Жгучая радость.
Заново родились...
От одного их вида появилось в душе такое огромное, ни с чем не сравнимое чувство защищенности, что Глеб ощутил в себе волну счастья, которая нахлынула на него и обожгла почти до озноба. И ничего уже не болело. Ни рассеченная хохлами губа, ни ободранные запястья, ни измятая коленями укров грудь. Его страх и его боль просочились сквозь эту волну, как песок в песочных часах.
И исчезли.
Молоденький, много моложе отца Глеба, офицер оглядывал их встревоженно, но и удивленно:
– Блокировали их сейчас, но не знаем, как надолго. У них танки, а наши еще не подоспели. Сил наших пока нехватка. За последний час вы первые проскочили. Удачливые. Но не задерживайтесь, все может произойти. Давайте, давайте... Поскорее отсюда. Прямо до шоссе, а потом сворачивайте направо. Там тихо...
В центре поселка, война которого не тронула, местные власти выделили здание под пункт временного размещения для таких, как Глеб с Надеждой.
Для убежавших от смерти.
Ничему не удивлявшийся участливый местный участковый, стоящий на самом въезде, адрес на страничке из своего блокнота записал и рукой указал сторону, куда им нужно было ехать.
Чистый асфальт поселка. Музыка играет, люди ходят, разговаривают, смеются... Глеб поймал себя на мысли, что и они тоже так жили и не понимали, что может случиться. Может через секунду даже случиться... И тогда – вокруг только страх. Как зачарованные, смотрели на спокойные лица людей, на уютные дома, играющую детвору, на тихое, синее небо... А перед глазами все еще горело их село, и Петр, врастяжку говорящий: «В подвал магазина на рынке танк стрельнул, там все – черная дыра. Я там Нину, жену мою, искал. Не нашел...».
И это наши дни?
Наши.
Уже длинные, печальные тени стали отбрасывать деревья, когда добрались они до временного убежища. Ушастый дядька, заметно осунувшийся, остановил свою машину, потрепанную и побитую. И сидел, обреченно-устало навалившись телом на руль, ожидая, когда они выйдут:
– Я не с вами. Мне в Суджу надо. В Гончаровку. Она там рядом... Только заправлюсь...
– А мы ведь так и не познакомились! – спохватилась Надежда, близко к нему подойдя. В глаза заглянула.
– Геннадий, – представился тот. И тут же, почему- то засмущавшись, поправился: – Гена.
– Век буду помнить тебя, сынок. И пока жива буду, Гена, о тебе буду Бога молить! – со слезами, но и с какой-то искренней торжественностью произнесла Надежда, перекрестила Геннадия и в пояс ему поклонилась.
И видно было Глебу, что и бабуля, и Гена, как и сам он, до слёз разволновались.
Как мало слов сказано, но как много значимого в них.
Стояли, смотрели, как Геннадий разворачивает свою помятую и постаревшую за один день машину, не переставая руками махать ему на прощанье.
К пункту размещения в особняке в глубине поселка, с палисадником в громадных лопухах и со старым тополем у крыльца, сменяя друг друга, непрерывно подъезжали машины. Люди спешно открывали багажники своих машин, доставали оттуда всякую снедь, вещи, постельное белье и несли внутрь здания, где по полутемному коридору озабоченно суетились женщины, время от времени перебрасываясь словами, устанавливая в одной из комнат столы с едой. Недалеко от входа – рядок лавок, на них бутылки с минеральной водой, а в глубине на высокой тумбочке их ждала еще одна прямо-таки удача – стационарный телефон. В горячке побега даже мысли не было о телефоне кого-либо пытать, да и сказать до этого часа родным было совсем нечего.
Разве только перепугать.
Глеба ноги сами к телефону понесли – не к воде, давно и смертельно в ней нуждавшегося. Дрожащей рукой, боясь ошибиться в цифрах, набрал номер, жадно припав к трубке. И услышав родной, до близких слез, до спазм в горле, голос, выпалил:
– Папа, это я. Мы целы, но у нас война!.. И я вас с мамой очень люблю... Очень.
Августовский день уже затихал, напоенный зноем воздух стоял неподвижно. В большой зал, похожий на спортивный, вошли робко-боязливо, как входят в дом, в котором недавно стоял гроб с покойником. Щемящее чувство печали и утраты витало в нем из-за грустной сутолоки набившегося сюда народа. Только косая солнечная дорожка из распростертого по стене длинного окна веселила взгляд. Все пространство зала было уставлено рядами кроватей, часть которых уже была занята. По нему вырванные в одночасье из родных домов передвигались люди, делая это как-то бестолково, словно с похмелья или со сна.
Беженцы.
Глеб, стоя на входе, привычным движением закинул свой рюкзак за плечо, и это, как ни странно, вернуло ему бодрость, переломив внутри те тягостные скрепы страха, что глубоко поселились в нем в этот день. И словно на правах старшего, уверенно приобнял Надежду за плечи, помогая ей пройти к свободным еще кроватям, рядками выставленным по всей площади залы.
На одной из кроватей лицом к ним, прикрывшись рукой с наклеенными длинными яркими ногтями, теми самыми, про которые бабуля говорила, что с ними руки не руки, а лапы куриные, – навзрыд плакала женщина. Её лицо с нарисованными под модный манер черными бровями кривилось и дрожало от слез. Странно смотрелась, не вязалась эта искусственная красота со слезами. Из другой жизни она была, эта красота, теперь такая ненужно-насмешливая, легкомысленная. Словно в театре, словно забыли грим снять.
И волна жалости поднялась у Глеба в сердце.
Надежда тоже не выдержала, подсела поближе, приобняла и принялась утешать, по-матерински касаясь ладонью её щеки:
– Поплачь, поплачь. Горевые слезы, верно, выплакать надо. Утешить тебя не могу, разве только подбодрить... Бродят бешеные волки по нашим дорогам. Горе, горе... А горе одного только рака красит. Был сер, в кипяток попал – красным стал. А человек не рак. Сердечко-то маленькое, а горе-то большое. И все мы солома перед огнем... А эти... Что говорить, давно были вместе, мы-то и разницы не видели... А что до зверья, которое сейчас лютует, то зверье нашей боли только радуется. Но обломают зубы, обломают!
Приговаривала, не забывая ладонью утирать лицо женщины, которая от звука её голоса и ласковых прикосновений словно очнулась:
– Машину нашу расстреляли, муж погиб... Сынок ранен, в больнице. Свекор погиб... Куда я теперь? Как я теперь? – как-то отрешенно, через всхлипы, будто всматриваясь в картины разрушения, которые плыли перед её глазами, заговорила все же с некоторым облегчением женщина. – Все так страшно... Как безысходно... Сижу здесь и не верю, что это со мной. Что мужа уже нет... Хочу домой... Безумно хочется домой... Где сыночку не больно...
Сидели, прильнув друг к другу, словно родные.
– Горе горькое... И слов к нему не подобрать, но, знаешь, и над человеческим горем – вечным и горьким, тоже милость вечная, – не переставала поглаживать Надежда ладонью незнакомку. – И это истина, а не просто слова. Она мне поддержку и в моем горе давала, и нынче дает. Вот, сыночек твой выжил, и в этом тоже милость...
Интеллигентная старушка, напомнившая Глебу своим видом его учительницу в младших классах, сидела на самом краешке солдатской кровати и смотрела вокруг испуганно-сострадательно, словно не до конца понимая, каким образом её сюда занесло. И весь её облик, казалось, говорил одно и тоже: «Да не может этого быть! Такого быть не может...».
Чуть подтолкнув Глеба, две девочки, похоже, его одногодки, постельное белье в руках несли, кровати оглядывая, места себе выбирая. Впереди них совсем малыш в голубой футболке с желтым динозавром на весь животик подушку тащил. И, как чудо в этом зале, наполненном горем, просто улыбался. Во все свое личико улыбался и даже чуток пританцовывал.
Несколько мужчин, собравшись у окна, что-то одновременно говорили друг другу, горячась и размахивая руками. До Глеба донеслось:
– Да кто за это ответит? Только срочники на границе были, под удар, под смерть мальчишек, уроды... Нам такие укрепления настроили, как тапком по лицу... Разве это защита? Защита должна была быть мощная, а не абы какая...
– Нас убивают, а эти никак не нажрутся... Как так?.. Да, СМЕРШ нужен, как в Великоотечественную! Порядок надо наводить, гнид всяких безжалостно давить...
– Эти славно поскакали по майданам, «москаляку на гиляку» требовали, а теперь удивляются, спрашивают – а нас-то за шо?.. А русских за шо? Таких вопросов у них нет. Ненависть одна...
– Почему ненавидят? Тебе непонятно? Хруща вспомни с его помилованием бендеровцев. Всех разом, гнида, выпустил. Отец мой всю войну прошел, рассказывал: Белоруссию прошли – вся в крови, а Украину – каждый третий предатель. А я ему, полудурок, в ответ: «Папа, время теперь иное...». Иное... Да злоба прежняя...
– Дааа, прежняя... И анекдот даже есть: украинец наезжает на белоруса, говорит: «Вот у нас на Украине все есть. И хлеб, и уголь, и руды всякие, и даже нефть в Карпатах нашли. А у вас? Только одна картошка». А белорус ему: «Ты прав. Во время войны немцам даже полицаев приходилось с Украины завозить...».
– Да, разговора нет, выстоим! Осиновый кол каждому найдется, и каждому на лбу автограф поставим! Ни бендерам, ни европам оголтелым мы не по зубам. Победим...
Мужики у окна понимали друг друга до самой малой тонкости, потому что жили под одним небом и на одной земле, и то, что дороги их пересеклись именно здесь, требовало ответа – по чьей вине могло такое случиться с ними?
Глеб, как только присел на кровать, ощутил такую усталость, такую опустошенность, что сил не было ни вокруг смотреть, ни разговоры слушать. Боль во всем теле, вперемешку с дикими картинами разрушения, которые не отставали от него, безысходно плыли перед глазами, сталкиваясь, теснясь друг с другом.
И хотелось только одного – уснуть.
Уснуть и проснуться у себя дома или в доме у бабули, и чтобы все было не так, как сегодня, а чтобы было все по-прежнему. И слезы, такие ненужные, но такие теплые, полились из глаз, словно в жару летний проливной дождь. Все за день пережитое никак не раскладывалось, никак не выпадало из сознания. Ему хотелось вымолить пощады у кого-то для всех, нашедших здесь приют, а еще, и более всего, – все это забыть и ни о чем не помнить.
– Ой, ноги мои, ноженьки! Просто стонут...– тяжелым кулем повалилась рядом с внуком Надежда, обняла, придвинула к себе, и стала покачивать его, словно убаюкивать, говоря ему слова неторопливо, ясно, словно слушала себя и сама: – Тихо, тихо, внучок... Ветер, Глебушко, прислушаешься если к нему, шуршит ветками, словно смеётся. Слышал? Так-то. Не мы решаем, жизнь решает. Все что было – то время уносит. И темнота она не бескрайняя... Не-е-т... А ветер вольный нам еще пошуршит, весело так... И птицы-соловушки песенки свои споют... И Жорку, чтобы на крылечке сидел, нас ждал, найдем...
Широко перекрестилась на стоявшую на столе у стены икону Курской Коренной Божией Матери:
– Богородица Дево, мира и победы, молю Тебя, даруй земле моей, и охрани внука моего любимого, отрока Глеба...
Он слушал эти трепетные слова и даже не смущался тем, что их могли слышать другие, и слез своих не прятал. Он не стыдился их. Он тихо плакал, убаюканный своей бабулей, и понимал, что он счастливец.
Да. Он счастливец. Потому что он спасся.
Но все еще гулко и часто под самым горлом стучало сердце, стоило только вспомнить испепеляющий страх пережитой опасности. И он знал – когда наступит завтра, и послезавтра, и когда пройдет еще много-много дней, то, что произошло, что было с ним, не забудется, не станет днем вчерашним.
Глеб сел, отодвинувшись от бабули на край кровати, и заходящее солнце ударило ему прямо в глаза.
– Ничего, – тихо сказал, словно солнцу, – выстоим!
И повернувшись к Надежде, добавил почти торжественно и строго:
– И я буду, где надо. На переднем крае буду... И я не испугаюсь. Всю сволочь разметем, бабуль, как бы далеко она сейчас ни прорвалась.
И как вчера, когда читал Надежде строки о сыне, склонившем свою седую голову на ладони матери, вполголоса произнес:
– Потому что – Матушка земля, белая березонька, для меня святая Русь...
– Что, разве твои стихи? – несмотря на пережитое, чуток удивившись, уточнила Надежда
– И мои тоже, – со взрослой строгостью ответил Глеб.
И, отвердев лицом, убежденно-пророчески ей и будто еще кому-то добавил:
– Победить нас?! Это им не прокатит! В честь нашей победы салют еще прогремит. Громом прогремит... Только безнадежные идиоты этого не понимают.
И много неназываемых словами чувств переполняли их, смотревших в окно и видевших, как солнце цеплялось за верхушки деревьев, словно не желая пропустить вперед себя ночь.



Елена ПУСТОВОЙТОВА 

