ПРОЗА / Владимир ЕВДОКИМОВ. РАЗНЫЕ ЛЮДИ. Ироническая проза
Владимир ЕВДОКИМОВ

Владимир ЕВДОКИМОВ. РАЗНЫЕ ЛЮДИ. Ироническая проза

 

Владимир ЕВДОКИМОВ

РАЗНЫЕ ЛЮДИ

Ироническая проза

 

СМЕТАНА
 

Когда времена меняются, то всё вокруг становится простоватым. Кажется, что раньше всё происходило иначе: сложнее, из­ысканнее, тайный смысл бывал у событий, союзники обнаруживались по пониманию, а врагов не было – ну, не понимает если что-то человек, то так и ладно. А вот появилась изощрённость в толкованиях, и стали люди понимать, что чего-то не понимают, и отчаянно возражать, только в отрицательном смысле, дескать, это неправильно! Какие правила подразумеваются – тайна, но неправильно!..        

Ирина Петровна получила по реновации однокомнатную квартиру и в ней замерзала очень: двенадцатый этаж, в комнате два окна, а батареи – тонкие гармошки, от которых толку мало. И нашла летом мастеров, чтобы заменить эти гармошки на обыч­ные советские радиаторы. Ребята всё сделали как надо, два дня Ирина Петровна с ними сидела дома, душой отдыхала, хотя иногда по женской мнитель­ности пугалась: вдруг один из двоих, Валера, молодой еще, клал на пол инструменты, выходил на середину комнаты, в спецовке и толстых шерстяных носках, топтался, кашлял и вдруг запевал: «Я люблю тебя, Росси-и-я-а!..».

Это первое, что он спел для ошарашенной Ирины Петровны. Потом, когда он пел романсы из репертуара Бориса Штоколова, она уж так не пугалась, но всё же вздрагивала – ведь даже без объявления! Захотел петь – встал и запел!

Другой, Николаич, имел привычку вздремнуть на минуту-другую: вдруг замрёт, сидя на полу возле стены, сопит, клонит голову, кемарит... А Валера смирно сидит, ждёт. Проснётся – продолжают.     

Слушая их в работе, Ирина Петровна многим словам научилась: сгон, уточка, запрессовать, пробки, лен… И сама в деле тоже участвовала – готовила банки из-под рыбных консервов, чтобы подставлять под пробки. Тогда, как объяснял Николаич, покуда лён в соединении не разбухнет, будет куда воде капать. Действительно, когда запус­тили воду в систему – пробки на первых порах воду пропускали. По­том высохли.

Ну и случилась там забавная накладка. Ирина Петровна ушла в магазин, а ребята пробки вкручивали. А это так делается: на резьбу наворачивается лен, смазывается краской, а по ней накручивается про­бка. Ребята же, то ли один со сна, то ли другой песни пел, смазыва­ли лён сметаной: на подоконнике в баночке стояла. Потом уж Ирина Петровна это обнаружила, расстроилась, да что толку – не переделы­вать же? Да и Николаич успокаивал:

– Это для понта делается, чтобы пробки по резьбе лучше шли. Глаже. И схватывались хорошо. Что краска, что сметана – все равно.

Это было в августе. В декабре, когда ударили морозы, в квартире у Ирины Петровны наступила теплынь, она босиком ходила, хотя по ковру, конечно, а иногда усаживалась спиной к батарее и крепко к ней прижималась – прогревала спину. Ирина Петровна была всё же не молоденькая.

И вот ведь соблазн какой – женщина, однако, обязательно чем-то надо прихвастнуть, тем более что сослуживицы хвастались и друг друга за то нахваливали – проговорилась. То есть, у кого что, зато у Ирины Петровны дома тепло, и не просто так, а через хлопоты и мáстерскую работу. А в качестве пикантной детали Ирина Петровна упомянула о сметане. Так вот, до сметаны её слушали с удовольст­вием, с сочувствием, радостью даже – то есть, с обыкновенной ра­достью за подругу, которой повезло, а вот после сметаны вдруг переменились, даже разозлились, и даже, как показалось Ирине Петровне, озлобились. И слушать её не стали, а хором заявили, что, мол, у нас всегда так! Дескать, всё у нас через одно место, шиворот-навыворот, не слава богу. Тяп-ляп!

Ирина Петровна поразилась. Ведь странная какая-то реакция! Ну, сметана. Ну, чем не продукт?

– Ха-ха! – отвечали ей. – Ещё бы мар­меладом смазать!

– Да ведь, – отбивалась Ирина Петровна, – стоят ба­тареи! Греют! Не текут! В квартире тепло, хоро...

– Всё равно, – перебивали сослуживицы, – неправильно это, сметаной смазывать резь­бу. На это батареи не рассчитаны и непременно потекут! Рано, Ирина Петровна, радуешься! Прямо по резьбе и протекут, потому что она не краской промазана, а сметаной!

– Ладно, – строго отвечала им, взяв себя в руки, Ирина Петровна, – вы правы, а я не права. Тогда почему батареи стоят, не текут ничуть и греют хорошо? А?

– Это неправильно!

Ирина Петровна не выдержала и назвала подруг дурами.

Поссорились.

И вот сидела она дома, грела у батареи спину и думала вот что. Началась новая эра – стандартизации и дураков. И если делать что-то не так, как положено по регламенту, то есть, по писаному, то, хотя бы и был результат хорош, такой, ради которого, собственно говоря, всё и затевалось, но ополчится на него вся дурацкая сила. И потому не следует об этом ничего говорить. Молчать надо: на всякого мудреца довольно простоты. Жить, конечно, надо в простоте, но ухо держать востро, а язык на привязи.

Так думала себе Ирина Петровна, грея спину у батареи. Мысленно она видела справа от себя Николаича, который кемарил в углу, ума­явшись с долго не дававшимся ему сгоном, а прямо перед собой во­ображала Валеру – в толстых носках и спецовке. Скрестив руки на груди, он пел: «Гори, гори, моя звезда...».

 Ирине Петровне было тепло, и она сама тихонько напевала: «Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда...».


 

ПОЕДИНОК
 

Тимофеева была красивая женщина – фигуристая, статная, высокого роста, можно сказать, элитная: такими любуются на улицах. Имелось в ней ещё тó привлекательное, что тянет мужчину не брать женщину под свою высокую руку, а стать рядом, чтобы она сама взяла его и повела. Как заведующая лаборатории она была твёрдой, комплименты принимала, но при этом улыбалась скупо. Очень любила порядок, но порядок в многообразии – большой стол её всегда был аккуратно заложен папками, отчётами, были там и письменные принадлежности, иногда появлялись книги, всё это в течение дня туда-сюда передвигалось, было в работе, а к вечеру рационально вокруг ноутбука успокаивалось.

При всех своих положительных качествах Тимофеева искренне презирала одного из своих сотрудников по фамилии Солдатенков. Презирала открыто, демонстративно, да так откровенно, что никто, кроме самого Солдатенкова, всерьёз этого не принимал – думали, что игра такая, и некоторые даже подыгрывали.

А что Солдатенков? Он как раз был мелкий мужчина, вовсе не статный, разумеется, с лысиной, даже с брюшком, с которым боролся, занимаясь физкультурой. Работал он нудно и педантично, как садился за свой стол, так и сидел, пока не наступала пора расходиться. Если же посылали его в командировку, трудился в ней день в день, и за это его Тимофеева тоже презирала.

Тимофеева презирала, Солдатенков молча работал. Странно – Тимофеева сама работящая была, целеустремлённая, но Солдатенкова презирала. Вплоть до мелочей – стоило Солдатенкову перед концом рабочего дня потянуться закрыть форточку, так она заявляла – да разве этот догадается форточку закрыть? Если на столе Солдатенкова было пусто, Тимофеева говорила, громко, кстати, а голос у неё был красив, что Солдатенков бездельник, за пустым столом сидит, мечтает неизвестно о чём, только, само собой разумеется, не о работе. Если на столе Солдатенкова лежали дела, схемы, Тимофеева открыто смеялась и радовалась тому, как она разоблачила бездельника, который и дела разложил, и схемы развернул, а сам мечтает, да не на ту напал! Компьютерные игры маскирует!

Располагалась лаборатория в подвале старого жилого дома, в зелёном районе, а город был хоть и большой, но тихий, спокойный. Лаборатория от дома Солдатенкова находилась в десяти минутах ходьбы, очень удобно, он уже лет пятнадцать ходил этой дорогой, и вдруг его стало презирать новое руководящее лицо и презирало ко времени повествования второй год.

Спросить бы у Тимофеевой, в чем тут дело, так она вряд ли ответила, даже если бы и захотела. Ситуация сложилась, и её приходилось считать за данность. А когда данность перерастет в норму, тогда Солдатенков погиб на веки вечные.

Но получилось наоборот.

Тимофеева с презрением отправила Солдатенкова в очередную командировку. Он молча подготовился и вместе со всеми, стараясь по обыкновению быть незаметным, покинул в пятницу подвал и для лаборатории исчез, потому что в понедельник отъезжал почти на месяц.

В понедельник утром Солдатенков проснулся рано, выпил полстакана простокваши, включил электрочайник, надел спортивный костюм, разбудил жену и вышел на пробежку. Бегал он по разным маршрутам, на этот раз побежал мимо лаборатории. В пустынном дворе он подбежал к подвальным окнам лаборатории, открыл форточку, которую снял с запора в пятницу, из пробирки, что постоянно держал в руке, аккуратно вынул пробочку, а пробирку просунул сквозь решётку и форточку. Потом её перевернул и слил в подвал некую жидкость, форточку прикрыл и побежал себе дальше. Пробочку и пробирку выбросил в мусорный контейнер. В пробирке был в жидком, разумеется, виде, отвратительно пахнущий газ-индикатор меркаптан. Он добавляется в пропан-бутановую смесь, то есть, в тот газ, который горит в конфорках, специально на случай утечки, и если таковая произойдёт, то источник её по гадкому запаху можно будет легко обнаружить.

И Солдатенков плотно, в дорогу, завтракал, а вокруг старого дома с лабораторией в подвале сновали напуганные тревожным запахом жильцы.

А когда, поцеловав жену, Солдатенков выходил на лестничную площадку, к встревоженному дому подъехала пожарная машина, и началось! Пожарные живо определили круг поисков, сорвали печати с лабораторной двери, вскрыли её и решительно пошли на штурм поражённой территории. С газом шутки плохи, поэтому пожарные работали энергично, лаборатория была разгромлена, нарушения газовых коммуникаций не обнаружено, о чем утешительно сообщили примчавшейся Тимофеевой. Потерянная бродила она по подвалу, разглядывая бумаги, оргтехнику, сдвинутую мебель и грязные следы. Из её стола была выломана одна тумба, бумаги вперемешку с канцелярскими принадлежностями лежали на полу, залитые водой из опрокинутой вазы.

Тимофеева бесцельно слонялась по подвалу, а в это время Солдатенков, познакомившись с соседями по купе, азартно играл с ними в подкидного дурака, нет-нет, да и поглядывая за окно, на красивые пейзажи. Впереди у него было две недели нормальной работы, в этих случаях люди обычно чувствуют себя хорошо.

 
 

КТО В ДОМЕ ХОЗЯИН?
 

Гавриловых было четыре сестры. Выросли, стали серьёзными женщинами, и вот что обнаружилось. Старшие уже разводились, одна жила со вторым мужем, а другие – с третьими. Младшая же, Ирина, с первым. Муж её, Антон, на посёлке был человек известный, потому что мастер на все руки. А раз так, то приходил домой, хоть не часто, но под хмельком. Тихий, смирный, беспомощный, глупый и безответный. Ирина его пилила, уговаривала, скандалы устраивала – а что скандал? Антон соглашался, переживал, видно было, вздыхал, обещал. Держался. А потом заявлялся домой пьяный, глупый, конфетами Ирину угощал.

Это не первый месяц тянулось, и надоело Ирине хуже горькой редьки. А в семье дочь. Школьница.

Сестры сочувствовали, злились, вспоминали своих пьяниц и то, как они с ними ловко разделались: взяли, да развелись. И очень хорошо. Соглашаясь, Ирина о делах таких думать побаивалась, но думать-то приходилось.

Антон всё равно приходил под хмельком, уговоры не помогали. Демонстративное пренебрежение тоже. Руки-то золотые – поднесут, уважат. А дома и без того был на вторых ролях и попреки слушал – не роптал. Привык.

Тянулось-тянулось, а кончиться было должно. И приходилось Ирине боязливо, ночами, слыша сопенье Антона, сосланного на диван, думать о том, как устраиваться без него. Стала и на мужчин поглядывать – мужчины были, мысленно перебирая их, отмечала – малопьющие, надёжные, обходительные, только... Утром Антон собирался на работу, а Ирина с ночных страхов пилила его, воистину, как хорошо разведённая ножовка.

Сестры сочувствовали, при случае Антону добавляли.

Это всё женская половина мудрила. Брат же у Антона был за две тысячи километров, совета так просто не попросишь. А что-то надо было делать? Ведь совсем невыносимой жизнь стала: выпьешь сто грамм – пилит, трезвый придёшь – пилит, даже выпьешь пива – опять пилит. Рассолу холодного утром никогда не подаст, чаем не напоит, только командует и пилит. Ведь затюкает так, придётся разводиться. А дочь?

Не к кому было обратиться, всех перебрал в уме Антон и решился-таки поговорить с дядей Колей. Это, впрочем, жене он был дядя, а Антон звал его Николай Иванович и сильно уважал. И другие уважали. Николай Иванович двадцать пять лет в армии прослужил, подполковником был, занимался на фабрике кадрами. Уважали его за степенность, рассудительность и большой, ум. И сестры, замечал Антон, в его присутствии тихо себя вели, командирский характер прятали. Решился, взял бутылку и пошёл.

Два часа сидели на кухне. За окном темень, снег, холодно, а у них тепло, пельмени, хлеб вкусный – чёрный, мягкий. Пили травяной чай, бутылку Николай Иванович велел, конечно, убрать, и Антон жаловался. Долго жаловался. Пропал, получалось, совсем пропал.

Николай Иванович выслушал, вопросы задавал – так, мелкие какие-то, а потом сказал:

– Эту породу, Антон, гавриловскую, я знаю. К мужикам у них отношение несерьёзное. Они хотят, чтоб мужик всё сделал. А что – им и самим неведомо. И при этом всегда недовольны. Вон, сколько мужей-то поменяли! Это официальных. А неофициальных?

– Так ведь я, Николай Иванович, пью.

– Ну и пей. Но ты пей по праздникам. В семье. За разговором. Сто грамм. Ты же где-то в сквере пьёшь, рукавом занюхиваешь…

– Она дома не даёт.

– И не даст. Потому что – кто в доме хозяин? Ну?

– Ну, вроде... Вообще-то она.

– А должен быть ты!

– Да она меня не слушается! Ни в чём не уступит! Только пилит.

– Тут, Антон… – и Николай Иванович, вздохнул, мучительно поморщился и долго глядел в тёмное окно, – тут надо бы, наверное, построже. Ведь тобой, голубчик, уже пренебрегают. Не остановишь – разведётесь, и будет вас два дурака. И дочь-безотцовщина.

 После этого разговора Антон затих и стал думать. Главное, что его интересовало – действительно ведь, в доме хозяин Ирина. А он будто бы никто. За этим и присмирел. Так и есть! Хоть и трезвый приходил, добрый – ни тебе ласкового слова, ни тебе совета спросить, всё сама. А ему – сходи мусор вынеси, кран свистит – почини, хоть дорожки бы догадался выбить!

Ну и не выдержал. Выпил с приятелями, домой шёл решительный, а в подъезде оробел – нехорошо, ведь пьяный. Не дома выпил, в семье, а так, с досады. В квартиру вошел тихий, аккуратно ботинки снимал, раздевался – Ирина тут как тут:

– Явился! Грязи нанёс! Снег стряхнуть на улице не мог, домой притащил! С кем пил-то? С дружками под забором? Дочь постыдился бы!..

А в горле сухо было, пить хотелось – чаю бы горячего, или квасу, в голове нехорошо и во рту тоже – накурился. Замёрз ещё. Ирина-то в халате, толстая, румяная, злая – не обидел ведь ничем! И кто же в доме хозяин? Так и спросил, громко и хрипло:

– Кто в доме хозяин?

Размахнулся, да и приварил! И сам не рад, а Ирина на пол свалилась и лежит: молчит, на него смотрит, глаза широко раскрыла. Ну и пусть смотрит – обошёл и отправился на кухню чай ставить.

Спать сам лёг на диване и разговоров с Ириной никаких не вёл – не хотелось. Спать хотелось.

Утром и завтракать не стал – напился воды из-под крана и ушёл на работу.

Вечером, надо же, его ужин ждал: вареники с творогом, сметана, чай с лимоном и даже мед в баночке: гречишный, любимый. И Ирина – внимательная, симпатичная, с синяком под глазом. И спали не врозь, а вдвоём, как мужу с женой положено. Чудеса!

Ирина ласковой была, заботливой, сама над собой посмеивалась, синяк называла орденом, Антона – президентом.

Чего ж ещё?

А уже заполночь, когда шептались обо всяком вздоре, выпытала-таки Ирина – откуда такая решительность и кто научил? Выпытала и замолчала.

Через день собрала сестёр и всё выложила.

Что делать?

Поначалу сестры возмутились, стали наперебой советовать немедленно бросать этого пьяницу и хулигана, но когда узнали, что научил Николай Иванович – призадумались.

Стали судить да рядить, наконец, решили. Если уж сам Николай Иванович такому научил, видно, оно так и надо. Николай Иванович плохому не научит. Видно, Ирина мужика вовсе запилила, а мужику это хуже всего. Тем более Антону. Он ведь и мухи не обидит, и если уже до того дошел, что жене в глаз дал, значит, пора Ирине браться за ум и выводить семью из кризиса.

Завидовали – эх, если б кто их мужей научил в своё время!


 

МЕКСИКА
 

В субботу Никита отправился в лес за сосновыми ветками. Уже наступили сумерки, в это время люди наоборот уходят из леса, и он становится самим собой – тихим, заснеженным, сонным. Никита хотел забраться подальше, вдоль лыжни выйти к просеке, нарезать там веток и вернуться через поле и лесок вокруг таинственного забора с розовым зданием внутри.

Было не холодно, в тёплой куртке даже жарко. С каждой минутой уходило напряжение, и Никита с удивлением, хотя уже в который раз, сознавал, что напряжение было. Но пока живёшь в нём, то не замечаешь: привыкаешь. А в лесу оно уходит. На просеке он быстро нарезал веток и, вернувшись, пошёл узенькой тропой среди низких, заваленных снегом сосен и согнувшихся берёзок. Вверху, в кронах деревьев, что-то шептал сумеречный ветер.

Выйдя к опушке, Никита по дороге, очищенной трактором, дошел до забора с розовым зданием внутри и стал обходить его лесом, по чьим-то следам – в лесу сгущались сумерки, за забором горело несколько фонарей, и тёплый их свет обещал долгую ночь.

И вот, когда он отошёл от расчищенной дороги, оттуда, из-за забора, сверху, опустился тихий запах печного дыма, хлеба, сушёных грибов и давно уснувших летних трав. Это было так неожиданно, что Никита остановился и почувствовал страх за себя и за следующий миг, когда ветер отнесёт этот запах в сторону, и всё станет по-прежнему – лес, упрямые следы в снегу, забор и тёплые фонари за ним.

Он остановился и захотел, чтобы у него был свой дом. До слез, до глупой улыбки, которой можно было в лесу не стесняться. Он подумал ещё, что с сосновыми ветками – это он здорово сообразил, это хороший был повод, чтобы пойти в лес – здесь можно было не стесняться. И этот запах...

Вчера пришлось съездить к Борису. Лифт не работал, Никита взмок, пока поднялся на девятый этаж. Дверь Борис открыл после долгой паузы, поэтому Никита, войдя, сразу бросился в комнаты, а потом на кухню и опять в комнаты. Закружились светлые стены, наклейки на кафельных плитках, фотопортрет Че Гевары в берете, календарь с пальмами... Устав, он остановился и спросил:

– Где она?

– Она мне сказала, что переждёт несколько дней у подруги, ведь ты отходчивый, – ответил Борис. – А пока просила, чтобы ты её не искал. Бесполезно. Вот так.

Тогда Никита подошёл к Борису, поднял его за воротник руба­шки со стула и встряхнул. Тот поддался безропотно, словно так и надо было, и стоял против Никиты, глаза в глаза, спокойный и даже безразличный.

– Ты понимаешь, что ты наделал?

– Это мой последний шанс.

– Подонок!

Никита держался руками за рубашку и чувствовал кулаками тёплую шею Бориса. Когда тот заговорил, шея задрожала. Это было дикое ощущение – дрожь чужой шеи под рукой. Оно казалось сладким, хотелось, чтобы оно длилось и длилось, и Никита молча сжимал воротник рубахи. Борис, наконец, прохрипел: «Пусти, ведь задушишь...». От этих слов Никите стадо легче, он дёрнул Бориса влево и, размахнувшись, ударил его ладонью в ухо. Удар вышел сильным, Борис отшатнулся и вновь приблизился к Никите, хватая его за руки.

– Бей, бей, – он заговорил как-то поощрительно, – ты вправе. Только чтобы соседи не слышали. И не надо по лицу.

Лицо его было серьёзно, светлый глаза вглядывались в глаза Никиты и почти не мигали. Несколько секунд Никита, испугавшись своей ярости, пытался освободить руки от цепких пальцев, а потом уда­рил второй раз. Получилось сильнее и по тому же месту, и, навер­ное, для Бориса ощутимо. Он приложил пальцы к скуле и простонал испуганно:

– Синяк же будет!

– Пусть.

– Сейчас, я сейчас… – сказал Борис и вышел.

Никита остался один, нерешительно постоял и сел за стол. На столе лежали словари, журналы, исписанные карандашом листы серой бумаги. От брошенных поверх словаря наушников к маленькому серебристому магнитофону в кресле тянулся провод. Никита надел наушники и стал слушать. Громкий женский голос под аккомпанемент гитар на испанском языке выводил что-то задорное.

Тихо вернувшегося Бориса Никита не заметил, только расслышал приглушённо:

– Я чай поставил.

Никита снял наушники и оглянулся. Пальцами левой руки Борис прижимал к уху полотенце.

– Расскажи мне, как у вас развивались события.

– Я тебя понимаю, – с готовностью ответил Борис, – только и ты меня пойми, ведь я американист. Я всю жизнь изучаю Мексику, а ездил в Болгарию. Сейчас вообще никуда. А здесь предложили. В Мексику. У меня уже сорвалась такая поездка, когда мы с ней были вместе.

– Куда-а?..

– На два года. С женой, разумеется. Я позвонил ей, мы встретились. Официально мы муж и жена, и в отделе кадров это зафиксировано! Я ей всё объяснил, она обещала подумать. Через два дня мы еще раз встретились, она согласилась. И мы стали готовиться.

– К чему?

– В Мексику…

– Сколько вы готовитесь?

– Ну как, то есть... Два месяца уже.

– Ты знал, что она беременна?

– В плане? А, нет, она потом сказала, после аборта уже. То есть, не сказала о беременности, а сказала, что аборт сделала. Ну, я и понял. Никита... Я ведь почему ей позвонил – больше шансов у меня не будет. Ты вправе, конечно, что хочешь, но ведь она к тебе не вернется. Она решила, что теперь? По-мужски...

– Принеси-ка мне воды.

– Но я поставил...

– Нет, воды.

Борис, придерживая полотенце, пошёл на кухню и вернулся со стаканом воды. Немного отпив, Никита остальное выплеснул ему в лицо. Борис утёрся полотенцем, вздохнул.

– Вот как?! – удивился Никита.

– А чего ты от меня ждал?

Борис молча, с готовностью ко всему, смотрел на него. Никита поднялся, вздохнул и ушёл, оставив на полу мокрые следы...

Это действительно произошло вчера, а то ли было, то ли нет – никто ни слова об этом за сутки не сказал, так вроде и не было. Вообще – не было никогда. Есть то, что вокруг: сумерки, лес, сосновые ветки под мышкой и печной запах.

Никита хотел, чтобы дом у него был сложен из брёвен, рядом стоял сарай с верстаком, дровами и всякой всячиной, а у сарая, в конуре, жил пёс – славный, полупородный гончак с рыжей шерстью. Чтобы в доме была хозяйка и дети, а ещё был бы мир и лад. Чтобы вокруг стояла белая зима, снегу по самую крышу, и чтобы он блестел – днём на солнце, ночью – под звёздами. День за днём кругом нежилась бы тишина.

И больше ничего не надо.


 

ШИТО-КРЫТО
 

Затихли разговоры о загадочной русской душе – будто лопнул миф и оказалось, что её нет, а есть менталитет. А вот спроси у немца – есть ли такая загадочная русская душа? Ответит так – есть! Но вот, если немец в пятницу, имея исходные материалы к отчету, вспомнит, что в понедельник его нужно уже распечатать, поставить печати и подписи и вечерним поездом отправить заказчику, – два дня спать не будет, а отчёт к понедельнику закончит. Русский тоже сумеет, но вот научный сотрудник Лушкин в субботу и воскресенье, что называется, нормально погулял и отчёт не подготовил. Коровин с ним тоже гулял, а ведь божился Лушкину помочь! В смысле – написать отчёт.

В понедельник Коровин что-то сообразил и появился на работе не сразу, а Лушкин, боевой, деваться некуда, пришёл в лабораторию. Бледный, обратился к заведующему Хмелеву и выложил:

– Саш! Это... У меня сегодня в метро... Это – отчёт украли. И деньги на шубу жене.

Хмелев удивлённо глянул на Лушкина, но тот не смутился, а вздохнул и добавил:

– Я за наличку договорился шубу купить. Дешевле. Грамотно действовали. Молнию расстегнули, и папки нет.

В лаборатории были ещё сотрудники: Тузов, Валя Махоркина – они тревожно смотрели на Лушкина, сочувствовали ему и ждали. А Тузов сказал:

– Помянешь и лето, когда шубы нету…

Хмелев молчал. Начальнические усы его вытянулись в ниточку, бледные щёки пузырились в такт дыханию. Все знали, и сам Хмелев тоже, что он гений, поэтому по любому поводу ждали его слова и делали, как он велит. Хмелев же в таких случаях сначала объяснял, что собеседник его дурак, а потом давал команду. И сейчас, помолчав, объявил Лушкину:

– Ну, ты и дурак! Сегодня надо отправить отчёт, а у тебя его украли. Очки надел, а дурак!

Лушкин, конечно, подготовился – не с бухты-барахты он о краже заявил, и обиделся. Повернулся к сотрудникам и упавшим, но язвительным голосом рассказал:

– Между прочим, в пятницу я с работы без очков уходил, потому что дождь. Пришёл домой и чувствую – что-то не то. Что? А вот что – когда уходил, то в коридоре, на нашей двери мельком прочёл: «Заведующий лабораторией технологии – А.Б. Хмелев. Герой Советского Союза». Ну, думаю, не может быть, когда это Саша успел? Розыгрыш? Не похоже. Зрение подвело? Два дня переживал! Сегодня надел очки – и точно! Не «Герой Советского Союза», а «кандидат технических наук»!

– Эх… – вздохнул Хмелёв и больше Лушкина дураком не называл.

Команду дал такую:

– Аврал! Всё бросить и делать отчёт!

Сам связался с заказчиком и уговорил его подождать бумажный экземпляр с подписями и печатями. В электронном виде отчет уже переслали, дело было за формальностями.

Лаборатория, посочувствовав Лушкину, принялась в спешном порядке восстанавливать отчёт. Тут и Коровин пришёл, подключился.

К концу рабочего дня Лушкин, внимательно поглядывая по сторонам, определил общее настроение как недружественное. Тузов ему особенно не нравился, взгляд его тяжёлый.

«Вряд ли он что-то заподозрил, – думал Лушкин, – куда ему, дураку…».

 Все же решил посоветоваться с Коровиным. Была у него одна задумка. Коровин слушал Лушкина в курилке, обхватив себя руками, задумчиво пускал дым кверху, а Лушкин с болтающейся на губах сигареткой уговаривал его продолжить ряд жертв криминала, поскольку репрезентативность одной кражи невелика, и как бы народ не догадался!

– Можем получить, – сказал Лушкин, – а пили-то мы с тобой вместе!

– Сложно... – ответил Коровин.

– Да! И надо шито-крыто!

Вечером, по дороге домой, нашли укромный угол, Коровин подставил физиономию, а Лушкин дал ему в глаз! Удар был от всей души, к утру глаз у Коровина заплыл, он сидел на работе в тёмных очках и нехотя рассказывал о том, как на подходе к дому его встретили два мужика, спросили закурить, а потом дали в морду и отняли бумажник.

И в этот раз сочувствовали, отмечали рост преступности. Тузов советовал приложить к синяку что-то медное, тяжелое, и Валя Махоркина пообещала принести старинный медный пятак. Хмелев успокаивал – он договорился отправить отчёт позже, время было. И директор института отнесся с пониманием. Лушкин в курилке шёпотом поздравлял Коровина, хвалил его самообладание. Коровин скромно курил, снисходительно поглядывая сквозь тёмные очки на Лушкина.

– И шито-крыто, – говорил Лушкин, потирая руки, – шито-крыто!

Наутро, в среду, репрезентативность неожиданно усилилась: с подбитым глазом пришёл Хмелев. Усы его поникли, щёки ввалились и застыли, будто он вовсе не дышал. По его словам, он, оказывается, споткнулся вечером на подходе к дому и упал головой на водопроводную трубу. Так он сказал, неприязненно глядя почему-то на Тузова. Очнулся – портфеля нет. А он на ночь взял с собой восстановленный отчёт, чтобы перед тем, как нести его директору на подпись, посмотреть текст и внести завершающие поправки.

Валя Махоркина со своим пятаком в растерянности была – кому давать? Дала Хмелеву. Он был плох, даже заговаривался. Посадил перед собой Лушкина и ни к селу, ни к городу рассказал ему о том, как граф Чернышев в 1813 году вместо того, чтобы встать на зимние квартиры в Потсдаме, взял Берлин. Потсдам ему, видите ли, не понравился. Матушка-императрица за то Чернышева сильно пожурила и поделом – не бери чего не велено!

– Понял, Герой Советского Союза? – спросил он Лушкина.

– Смутно, – ответил Лушкин.

– Снимай очки, – вздохнул Хмелев, опять взглянул на Тузова и вновь стал связываться с заказчиком.

«Совсем плохой, – думал Лушкин, – без очков-то скорее споткнёшься и головой об трубу!».

– Да что ты волнуешься, Саша, – вдруг сказал Тузов, – нормально все. Время – деньги, торопиться некуда…

За среду восстановили, конечно, отчёт, и ценные замечания Хмелев внес, воспользовался случаем.

Лушкин с Коровиным подвели итоги и решили, что всё прошло нормально, шито-крыто, гений сам дурак, а об остальных и говорить нечего!

Всё же, хотя лил дождь, Лушкин очков не снимал, берёгся. И, подходя к своему дому, внимательно глядел под ноги – мало ли, действительно, споткнёшься – и головой об трубу, как Хмелев, потом заговаривайся! Но вот зачем Чернышев брал Берлин? В Потсдаме ему не стоялось?!

Четверг скучный был день – окончательно проверили и сброшюровали отчет. Подписывая его, директор, правда, на Хмелева смотрел с подозрением и предупредил:

– Я не кинозвезда, ты учти, мой автограф весомее, и третий раз я его тебе не дам!

 Все шло нормально, единственное, что не по душе пришлось Лушкину – это удивлённый взгляд Хмелева: будто он чего-то от Лушкина ожидал, а Лушкин того не сделал.    

– Как, всё нормально? – пытал Лушкина Хмелев, а сам все поглядывал на Тузова. – Нормально?

– Нормально, – удивленно отвечал Лушкин и нервничал, уж больно Хмелев был странным.

– Смотри, – предупреждал его Хмелев, – а то получится, как на броненосце «Орёл». Там кино показывали, а корпус течь дал. И вот броненосец кренится, а мерзавец-киномеханик чурочки под аппарат подкладывает! Так и потонули!

– А…

– Отнесешь отчеты на вокзал, если, говоришь, что нормально, через нашу проводницу передашь.

Лушкин с Коровиным курили – Коровин, обхватив себя руками, пускал дым кверху, а Лушкин ходил вокруг и ронял пепел на брюки.

– Как ты думаешь, – спрашивал он Коровина, – почему Саша такой чудной? Броненосец, чурочки какие-то…

Коровин задумчиво молчал.

Вечером с двумя экземплярами оформленного отчёта в портфеле Лушкин отправился на вокзал. Настроение было великолепное. Шёл дождь, он снял очки, давая отдых глазам. Уже вблизи вокзальной площади к нему вдруг подошли два мужика в черных куртках и попросили закурить. Пока один закуривал, другой, чем-то очень похожий на Тузова, ну, прямо вылитый Тузов, потоптался, примерился и дал Лушкину в морду. Из-за сумерек Лушкин всего-то и увидел, что огромный кулак, потом была вспышка, ночь со звездами и, наконец, трезвость. Это когда он пришёл в себя в подворотне, возле мусорного бака. Сумки с отчётами не было.

«За что? – обидчиво думал Лушкин. – Ну, за что?».

Дома и утром на работе, прикрывая тёмными очками заплывший глаз, Лушкин рассказывал о том, как при подходе к вокзалу поскользнулся и, падая, ударился головой об мусорный бак. Очнувшись, сумки с отчётом рядом с собой не обнаружил.

Среди оцепенения только и слышно было негромкое мурлыканье Тузова – он глупо смотрел на Лушкина и напевал:

Письмо получила дрожащей рукою,

И первые строки прочла-а-а...

Что муж её ранен громадным снарядом,

И кровь с него шибко сошла...

Да Валя Махоркина шептала:

– Ой, что делается! Это же прямо банда какая-то – ходят по городу, отыскивают бесчувственных мужиков и забирают у них сумки!

– Теперь понял, что ты дурак? – спросил Лушкина Хмелев.

– Не совсем... – понуро признался Лушкин.   

– На что уходит жизнь... – вздохнул Хмелев, тоскливо глядя на Лушкина. – Скажи, – повернулся он к Тузову, – вот на что уходит жизнь?

– А ты чего хотел-то? – удивился Тузов. – Жни, баба, полбу, да жди себе пó лбу…

– При чем здесь бабы?! – возмутилась Валя Махоркина.

– Н-да... – сказал Хмелев.

 

Комментарии