Александр БАЛТИН. РАКУРСЫ КОСМОСА РАЙНЕРА МАРИИ РИЛЬКЕ. Постижение Бога
Александр БАЛТИН
РАКУРСЫ КОСМОСА РАЙНЕРА МАРИИ РИЛЬКЕ
Постижение Бога
Вещь – а слышится: вещее…
За Рильке – трудами критиков – закрепилось понятие «стихотворение-вещь»: столь весомы были представляемые им стихотворные конструкции, столь величественны одновременно, взять в руку – вещь волшебную, из камня самородного сработанную; но и лёгкость, праздник которой, захлёстывающей страницами, – не чужд был одному из поэтов века:
Я зачитался, я читал давно,
с тех пор как дождь пошёл хлестать в окно.
Весь с головою в чтение уйдя,
не слышал я дождя.
Я вглядывался в строки, как в морщины
задумчивости, и часы подряд
стояло время или шло назад.
Как вдруг я вижу, краскою карминной
в них набрано: закат, закат, закат…
Как нитки ожерелья, строки рвутся,
и буквы катятся куда хотят.
Я знаю, солнце, покидая сад,
должно ещё раз оглянуться
из-за охваченных зарёй оград.
(Перевод Б.Пастернака)
Сад – корневое понятие Рильке; последняя книга, написанная им по-французски, называлась «Фруктовые сады»; но здесь слегка появляющийся сад связан с ощущением текста, словно рождающего солнце, вместе – соединённого со световым феноменом.
С огнём светила.
Книга – то же вариант светила, если речь о величие и подлинности…
Волшебной рукой касаясь тем, немыслимых для поэзии («Обмывание трупа»), он их, противоречащих не только ей, но и жизни, превращал в золотое и таинственное мерцание вьющегося жизнью и смертью стиха:
Они привыкли к этому. И тьму
когда вспугнула лампа в кухне тесной,
им был безвестен этот неизвестный.
И стали шею мыть они ему,
как полагалось, и о чем попало
болтали за мытьем. Одна, в чепце,
как раз тогда, когда она держала
сырую губку на его лице,
чихнула громко. И остолбенела
вторая мойщица. И капли каждой
был слышен стук, его рука белела
и, скрюченная, настоять хотела,
что он теперь уже не мучим жаждой.
(Перевод. В.Летучего)
Разворачивал стихотворение – сонет, в частности – в одну строку: она бесконечно ветвилась, щепилась придаточными, впечатление увеличивалось, возводилось в куб, и, погружаясь в средневековье, поэт открывал там такие бездны, что и двадцатый век с его неистовством и якобы повышенной сложностью отступал:
И они его в себе несли,
чтоб он был и правил в этом мире,
и привесили к нему, как гири
(так от вознесенья стерегли),
все соборы о едином клире
тяжким грузом, чтобы он, кружа
над своей бескрайнею цифирью,
но не преступая рубежа,
был их будней, как часы, вожатый.
Но внезапно он ускорил ход,
маятником их сбивая с ног,
и отхлынул в панике народ,
прячась в ужасе от циферблата.
И ушел, гремя цепями, Бог.
(Перевод К.Богатырёва)
И последняя строка, следующая после единственной точки в стихотворении, свидетельствует о невозможности постичь Бога.
Ни в средние века, ни в наш, ни в двадцатый.
Печальной невозможности.
И – всё равно: Ты жить обязан по-иному…
Такой строкой, переворачивающей сознание, завершается «Архаический торс Аполлона», выполненный, хоть и на словесных полях, но в мраморе – роскошном мраморе, туго и долго созревавшем в почве духа:
Нам головы не довелось узнать,
в которой яблоки глазные зрели,
но торс, как канделябр, горит доселе
накалом взгляда, убранного вспять,
вовнутрь. Иначе выпуклость груди
не ослепляла нас своею мощью б,
от бедер к центру не влеклась наощупь
улыбка, чтоб к зачатию прийти.
(Перевод И.Белавина)
Могуче сочетаются, лепятся ячейками, полными мёдом смысла, друг к другу слова, мощь лучится…
Соборы Рильке возникают, игольчатая готика горит, пронзая небо, стремясь к его метафизическим пластам; ангелы различные мерцают улыбками…
Ласковый ангел, лукавый солнцелов…
Много красоты – совершенной, строгой, чьи пропорции словно завязаны на числах Фибоначчи, на символике золотого сечения, на поисках и результатах Леонардо да Винчи.
И – работа у Родена влияла, мрамор и бронза словно становились естественными материалами для Рильке…
Как естественны были все круги человеческого культурного космоса: хоть античность, хоть средневековье…
«Остров сирен», завораживающий определением тишины:
Вот она идет бесшумной явью
на матросов, знающих, что эти
золотые острова
песни расставляют, словно сети,
а слова –
поглощает тишь в самозабвеньи;
весь простор заполнившая тишь,
словно тишина – изнанка пенья,
пред которым ты не устоишь.
(Перевод К.Богатырёва)
Каждое явление – изнаночный феномен другого.
Всякое начало дыхания – свидетельство о его конце…
И – надо быть святым, чтобы увидеть единорога, может для этого только и стоит становиться таковым:
Святой поднялся, обронив куски
Молитв, разбившихся о созерцанье:
К нему шел вырвавшийся из преданья
Белесый зверь с глазами, как у лани
Украденной, и полными тоски.
(Перевод К.Богатырёва)
Стройное совершенство небесных лепестков…
Неизбывная тяга к России, будто именно там, среди своеобразно-природных пейзажей, в недрах неброского, но такого сильного света и можно постичь странное это понятие – святость…
Космос Рильке столь огромен, что, низвергаясь в души поколений, и их заставляет расти, тянуться к тому неимоверному свету, что открывался Рильке и передавался им в своих созвучиях.
***
Расходились на весь мир сияния двух австрийских полюсов – Рильке и Тракля, но второй, больше склоняясь к верлибру, со сложно развесистыми его ветвями, больше соответствовал предпочтениям модернизма:
Мать зачала ребёнка при белой луне,
в тени орешника и древней бузины,
опьянённая маковым соком и плачем дрозда;
и с тихим состраданьем
склонился над ней бородатый лик
из темноты окна; старый домашний скарб предков
валялся в ветхости; любовь и осенние грёзы.
(Перевод В.Летучего)
Впрочем, разумеется, Тракль ладил и традиционный рифмованный стих: и ядовитая образность его тяжело отражалась в сознанье, несмотря на качество выделки:
Настал для человека час восторга,
В дубовых бочках выбродили соки.
Открыты нараспашку двери морга
И весело блестят на солнцепёке.
(Перевод И.Калугина)
Рильке обращался к средневековью, ища в кодах его и в тропах, которыми двигались люди, те соответствия вечности, что не отменить никакими временами:
В тех городах старинных, где дома
толпятся, наползая друг на друга,
как будто им напугана округа
и ярмарки застыла кутерьма,
как будто зазевались зазывалы
и все умолкло, превратившись в слух,
пока он, завернувшись в покрывало
контрфорсов, сторонится всех вокруг
и ничего не знает о домах.
(Перевод К.Богатырёва)
Каменная мощь логична для Рильке так же, как ажурность готики, стрельчатая её вознесённость и монументальность; витражи оживают, знаковые детали собора исследуются: окно расцветает розой, ласковый ангел лукаво ловит солнце; а портал, соотнесённый с прибоем, немо низвергается в души святыми…
Модернизм Тракля слоился тяжёлыми образами: человек у него не находит счастья, не обретает его, альфой остаётся одиночество, непонимание друг друга:
Уходит за своей звездой
в ночь одинокий в тишине.
Проснулся мальчик в жутком сне,
и лоб его залит луной.
А за решётчатым окном,
рыдая, дура космы рвёт.
На лодке парочка плывёт,
влюблённо млея над прудом.
(Перевод В.Летучего)
У Рильке – и счастья не надо: достаточно истории, наполнения окрестного мира, феноменальных фантазий, когда святость для того и нужна, чтобы увидеть единорога – из одноимённого стихотворения.
Возможно, в Россию рвался для того, чтобы соприкоснуться хотя бы с оной святостью, почувствовать её лучение – сам лучениями заряжавший стихи…
Смерть улыбается: Тракль фиксирует проявления её улыбки:
Старушки, старички, юнцы смурные
и синь и краснь цветов кладут
на холмики и робко, как впервые,
как куклы, перед смертью предстают.
О, сколько страха и вины в тенях склонённых,
что за кустами чёрными стоят.
В осеннем ветре плачи нерождённых,
огни свечей блуждают у оград…
(Перевод В.Летучего)
Страшны внешние проявления смерти: Рильке даёт их через «Обмывание покойника», «Морг»: холодно, точно, но так, что жизнь продолжена основным вектором.
Тракль заражён смертью: понимает свой ранний финал.
Рильке сразу апеллирует к бесконечности, вводя стихи в жёсткие пределы её…
Никакой игры.
Всё всерьёз.
Два колосса поднимаются в небеса.
***
Волшебный камень, лучевидно освещающий мозг, переливается множественностью огней, словно наполненный смыслами, какие так сложно постичь:
Ты смотришь в небеса? Иль ты забыл о том,
Что Бог – не в небесах, а здесь, в тебе самом?
(Перевод Л.Гинзбург)
Открывая в себе Бога, как декларировал Ангелус Силезиус, видевший недоступным большинству зрением, вступишь в собор Рильке, где стихотворение-вещь, озвученная необыкновенной воздушной каменностью, растворяется в тебе, подтверждая сказанное силезцем:
В тех городах старинных, где дома
толпятся, наползая друг на друга,
как будто им напугана округа
и ярмарки застыла кутерьма,
как будто зазевались зазывалы
и все умолкло, превратившись в слух,
пока он, завернувшись в покрывало
контрфорсов, сторонится всех вокруг
и ничего не знает о домах:
в тех городах старинных ты бы мог
от обихода отличить размах
соборов кафедральных. Их исток
превысил всё и вся.
(Перевод К.Богатырёва)
Камень и парение – как сочетаются они? как тугая, мешок её, плоть с отблеском Бога в тебе: а все формулы Силезского вестника лапидарны, как отказ от иллюзий:
О, муж, ты с бытием извечным жаждешь встречи?
Тогда сомкни уста и воздержись от речи.
(Перевод Ж.Баймухамедова)
Мощь замкнёт уста: нужна тишина, та волшебная тишина, что творит миры, из которой возрастают волнующие созвучия, та, которая противостоит чарам сирен, являясь изнанкой их пенья – у Рильке:
…а слова – поглощают тишь в самозабвеньи,
весь простор заполнившая тишь,
словно тишина – изнанка пенья,
пред которым ты не устоишь.
(Перевод К.Богатырёва)
Пропитываясь тишиной Ангелуса Силезиуса, постигаешь:
Всевышнему имен находят люди много,
Но ни в одном из них признать не могут Бога.
(Перевод Ж.Баймухамедова)
Ассоциативность ряда вытянет из сознания, пропитанного субстанцией культуры, тетраграмматон, начертанный пражским ребе на лбу страдальца Голема: о котором едва ли слышал Иоганн Шеффлер, о котором не мог не ведать Рильке, свободно перемещавшийся в лабиринтах любой культуры.
Из камней запредельности Силезский вестник добывал формулы духа:
Основы нет у Бога, он неизмерим!
Попробуй же понять, Дух существует с ним.
(Перевод Ж.Баймухамедова)
Дух соединяет их словно: дух – совершенно не определить, сложнее куда, чем пробовать перевести в слова сущность сознанья – дух соединяет их мистическими дугами, свободно проходящими через времена: Ангелуса Силезиуса и Райнера Мария Рильке…
…Монах, говорящий с Господом на равных: так, будто его жизнь – монашья, почти-духовно-монаршья – настолько соединена с Субстанцией субстанций, что и разговор подобной – не чудо в утлой, как челнок, келье, а естественность дыхания:
Господь, сосед, когда Тебя бужу
сердцебиеньем, Боже, – замираю:
услышу ли Твое дыханье? Знаю,
ведь Ты один. Я в зал вхожу.
Кто даст воды Тебе? Я – рядом, весь
вниманье, слух. И – жаждущий – Ты всюду.
Не сплю я, слушаю. Яви мне чудо.
Я – здесь, я – здесь!
(Перевод А.Прокопьева)
Чудо нужно…
Пчелы летят: отличные от привычных, чуть мохнатых, жалят пчёлы неожиданных смыслов:
Бездеятелен Бог в своих трудах, заметь:
В его делах – покой, и в жизни его смерть.
(Перевод Ж.Баймухамедова)
То есть – только смерть предстаёт проводницей к Богу.
Прекраснокудрая подруга в миры иные поведёт.
О Силезском вестнике неизвестно почти ничего.
О Рильке много.
Интересно, как бы воспринимались монументальные его, готические стихи, коль не лежал бы на них отблеск конкретной жизни?
Поэтическое богословие Силезиуса порой – запутано, так символично переводили видения свои в реальность прозаических текстов Рейсброк Великолепный и Якоб Бёме; но за запутанностью этой, коль пройти, держась за нить, что прочнее каната, вспыхнут золотые огни:
Ничто не познается в Боге: Он – Одно,
Ведь то, что в нем самом – собою быть должно.
(Перевод Ж.Баймухамедова)
Сок Ветхого завета впитан им прочнее, нежели сок Евангелия, которое познавал в большей мере Рильке, всем, впрочем, эпохам уделявший много поэтического внимания.
Жизненная мелкость претит, посему:
Так Ангел Ветхого Завета
Нашел соперника под стать.
Как арфу, он сжимал атлета,
Которого любая жила
Струною Ангелу служила,
Чтоб схваткой гимн на нём сыграть.
(Перевод Б.Пастернака)
И, проигрыш оценивая победой, вернее – понимая незначимость даже грандиозной с алгебраической точностью и духовной мощью делается вывод:
Кого тот Ангел победил,
Тот правым, не гордясь собою,
Выходит из такого боя
В сознаньи и расцвете сил.
Не станет он искать побед.
Он ждёт, чтоб высшее начало
Его всё чаще побеждало,
Чтобы расти ему в ответ.
(Перевод Б.Пастернака)
Развёрнутый отзвук утверждения Силезца:
Безмерен Бог: но там найдешь его ты меру,
Где мое сердце одержимо им безмерно.
(Перевод Ж.Баймухамедова)
Безмерность мерцает – ростом маня, предельным, в который вкладывались оба поэта, и, сколь бы великими ни были, чувствовали свою малость, стремясь преодолеть её – волновым светом невозможности.
***
Рильке любили в России: как он любил Россию: в советской, хоть и едва ли в словесной живописи поэта можно было обнаружить тему сходство с тогдашней идеологией, вышло более десяти книг: причём, кто только не переводил!
…Молодой человек в плаще и широкополой шляпе вступает в страну, представляющуюся ему глобальной Тайной, приезжает в неё, завороженным Китежем своеобразия и силы, сулящим лучевые, световые бездны миру.
Какие: он не понимает, чувствуя так.
Об общается со Спиридоном Дрожжиным: представителем гущи народной, он посещает его, причём изба поэта не могло не показаться Рильке таинственной, соответствующей его представлениям и мечтаниям.
Он общается с Львом Толстым: человеческой громадой, завораживающей мир.
Он встречается с Леоном Пастернаком: молодой Борис видит Рильке, ещё не представляя, как опрокинут его представления о поэзии стихи австрийца, готового впитывать Россию самой сутью сердца, его алхимией и предельной глубиной.
Рильке – полиглот – пишет стихи на русском: немного подправить грамматику, и будут вполне рильковские перлы.
Переводит «Слово о полку Игореве»…
…С портрета, исполненного Леоном Пастернаком, глядит молодой человек: туманно-мечтательными кажутся большие его глаза, свидетельствующие об огромной, всемирной душе поэта (в параллель, помимо русского, Рильке специально учил испанский, чтобы читать «Дон Кихота», и датский, чтобы осилить Кьеркегора, чья раскалённая философия была близка ему)…
Он переписывается – позже уже русского визита – с Пастернаком и Цветаевой, боготворившими австрийца; и переписка эта вибрирует стальными и серебряными струнами правды и света, подлинности и глубины.
«О! песнь глубин!» – это Рильке скажет о Будде: но – также мог бы высказаться и о России: непонятной в глубинах, в корневых устройствах мира и самой себе.
Вот его слова о России: «Все страны граничат друг с другом, и только Россия граничит с Богом».
Тайная мистика её глубинного, народного выражена отчасти была Спиридоном Дрожжиным, крестьянским поэтом: к которому и приезжал в деревню Рильке.
…Реинкарнацию нельзя доказать: как и опровергнуть, но – такая страсть немецкоязычного поэта, такое стремление к другой культуре не свидетельствуют ли о жизни его когдатошней – здесь, в России?
Считал ли, что понял таинственный её код?
Едва ли.
Но тяга к языку и стране, к космосу поэзии её и невероятному ощущению Бога в себе – сохранялась у него до последних дней недлинной его, великой жизни.



Александр БАЛТИН 

