ПРОЗА / Александр ВИТКОВСКИЙ. «НЕТ В ОМСКЕ МОРЯ…». Отрывок из романа «Золото адмирала»
Александр ВИТКОВСКИЙ

Александр ВИТКОВСКИЙ. «НЕТ В ОМСКЕ МОРЯ…». Отрывок из романа «Золото адмирала»

 

Александр ВИТКОВСКИЙ

«НЕТ В ОМСКЕ МОРЯ…»

Отрывок из романа «Золото адмирала»

 

– Давай, кати на Береговую! – скомандовал Колчак шофёру, угнездившись на заднем сиденье своего крытого «Форда». Только сейчас он почувствовал, как сильно устал – до изнеможения, до бессознательной одури. Дикая боль надрывала лоб, выламывала надбровные дуги, раскалывала затылок. Тело знобило и плющило. Суставы мучил ревматизм. Насморк такой, что носовые платки приходилось менять один за одним. Приступы надсадного сухого кашля рвали грудь, сотрясали, будто от ударов, голову, и мозги в ней бились-колотились о кости черепа, да больно так, аж виски корёжило.

«Опять бронхит. Простыл, наверное, во время поездки на фронт или на военном смотре. И нет возможности отлежаться…».

Позднее в омской газете «Правительственный вестник» появилась заметка о том, что Верховный правитель адмирал А.В. Колчак заболел инфлюэнцией во время поездки на боевые позиции, но к медицинской помощи обратился лишь через три недели. Ещё через полмесяца он согласился на постельный режим ввиду резкого ухудшения самочувствия. Через четыре дня его температура понизилась до 37,6 градуса и вскоре пришла в норму.

Механик-водитель, повертев головой, убедился, что конная охрана на месте – далеко не лишняя осторожность после только что подавленной большевистской смуты, – и завёл двигатель. Машина фыркнула, вздрогнула, немного побуксовала по укатанной дорожной наледи и тронулась в сторону Иртыша.

В нервно прыгающем свете фар Колчак видел сквозь мутную пелену прищуренных недомоганием век нечищеные тротуары с протоптанными в снегу тропками, мигающее электричество в богатых домах и присутственных зданиях, едва теплящиеся светом керосиновых ламп окна обывателей. Несмотря на поздний час, народу по улицам шарахалось изрядно: офицеры, не желавшие отправляться на фронт и пристроившиеся в различных военных учреждениях и штабах, раненые, но уже успевшие оклематься солдаты, иностранные военные в непривычном облачении, мещане, какие-то дамы полусвета, селяне из окрестных деревень.

Город был переполнен беженцами, увеличившими население чуть ли не в пять раз – почти до шестисот тысяч человек. Забиты все гостиницы, доходные дома, частные квартиры и комнаты. Многие служащие правительственных учреждений ночевали в своих канцеляриях. Пришлый, бегущий от войны люд не чурался снимать даже чуланы и углы, набиваться в пустки – заброшенные дома, покинутые хозяевами. Те, кому совсем не повезло, ютились на кое-как обустроенных чердаках, обнимая печные трубы, спасаясь таким образом от морозов, другим бедолагам приходилось рыть землянки. Верховному докладывали, что где-то на субуре, совсем на окраине Омска возник стихийный «копай-город». Скученность, грязь, вонь, а при недостатке бань и больниц – болезни и эпидемии, которые сводили на нет всю благотворительную помощь американского Красного Креста. Добавляли проблем «тифозные эшелоны» с фронта.

Закономерным следствием невиданного людского половодья стала массовая безработица, возник острый дефицит на дрова и уголь. Стоимость продуктов и товаров первой необходимости рвалась в небо, и жалование, если таковое выплачивали счастливчикам, нашедшим работу, не поспевало за галопом цен. Тот же «Правительственный вестник» весьма скупо проинформировал обывателей о сильном подорожании мяса в Омске. Цена говядины дошла до двух с половиной рублей за фунти выше, свинины – до трёх с половиной рублей за фунт. Посему и спекуляция всем и вся распустилась буйным цветом, ширилась, кустилась и благоухала. Дабы заполучить хоть какую копейку для выживания, продавали всё – от поношенного верхнего и нижнего тряпья со своего и чужого плеча, боевых наград, честно залуженных в годы былых баталий, редких книг и семейных драгоценностей до самогона, мёрзлой картошки, махорки-самосада и полудохлых кляч на колбасу.

Настоящую деньгу зашибали те, кому повезло пристроиться к интендантскому и провиантскому корыту. Здесь был совсем иной расклад, ассортимент и объёмы: военное обмундирование отечественного и зарубежного пошива, казённые медикаменты, фураж, мука, консервы, спирт, крупы и многое из того, о чём только могли мечтать в окопах. Потому в ресторанах и гремела музыка, пьяный говор и здравицы путались в папиросном дыму, искрилось и пенилось шампанское, водку вне всякого «благовременья» откушивали в немеряных количествах «с локтя», «с шашки» и просто опрокидывали стопками, рюмками и даже стаканами «на выдох», «до сухого дна» под завершающий «кряк, ик, рык и занюх». Особо популярным был тост Великой войны: «Пьём за русских казаков, за германских пленных, за хорошеньких девиц и за всех военных!». Нередко громыхало: «После первой – две вторых, три третьих, четыре четвертых…» и так до полного хмельного умопомрачения в голове – чтобы мордой прямо в оливье, потери счёта деньгам в кармане – осталась лишь вошь на аркане, и ватной стойкости в ногах – чтоб со стула на карачки и под стол трах-тарарах. Те, кто после выпитого был ещё в состоянии собрать сто пудов урожая с любовной нивы, встречали утро в незнакомых постелях омских нумеров в объятиях полуголых барышень с глазами цвета томной ночи.

Какой-то изрядно набравшийся штабс-капитан – саврас без узды, помышлявший в приапически-розовые2 годы предвоенного юношества утолять жажду творчества не иначе, как из Кастальского ключа, теперь взобрался на стол, призывая общее внимание звоном вилки о початую сороковку3. Временами блажной стих его мучил, и насиловал он несчастную рифму, не ведающую отказа, с ночи до утра и до полного экстаза. Особенно он буйствовал в те часы, когда в прострации пребывал то ли от сиводёра4, то ли от «кошки», как тогда называли кокаин. И нужны ему были непременно слушатели – хоть пьяные, хоть трезвые, хоть с девками на коленях гулящими, хоть мордой в залитую вином скатерть храпящие. Вот и сейчас понесло доморощенного пиита декламировать всему миру свои стихоплётные откровения неповоротливым, едва лыко вяжущим языком:

– Водку жрёт, беды не чуя,

А нажрётся – затоскует…

Хвать винтовку – и бежать,

В поле смертушку искать…

День за днём так прозябаю,

Ночью – вирши сочиняю.

А записывать их лень…

Голова в фуражке – пень.

– Это он про себя сочинил, – доверительно сообщил своему застольному собутыльнику однополчанин поэта, сам будучи уже на третьем взводе, громко икнув при этом… – Ну, дай Бог – не по последней! А если по последней – то не дай Бог!

Он поднял наполненную с опупком рюмку и, не дожидаясь поддержки сотоварища, лихо опрокинул её, расплескав по усам и мундиру часть сивушной влаги… А через неделю ему пришлось по памяти, путаясь, ломая ритм и рифму, читать эти стихи над свежей могилой своего друга штабс-капитана, в клочья изуродованного вражеским снарядом.

Но это будет через несколько дней… Сейчас офицеры, местная и приезжая знать, парвеню и спекулянты всех мастей пили, ели, танцевали, а в построенном ещё до войны драматическом театре Омска собирал аншлаги спектакль по роману Федора Достоевского «Идиот». И плевать филистерам-толстосумам, что где-то идут бои, грохочут взрывы, гибнут люди: сегодня одни, завтра – другие… Деньги есть – кураж наружу – живи во весь апорт, а не дави мух у плачущего от дождя или стынущего от снега грязного окна в съёмном углу затрапезного доходного дома где-нибудь на захолустных задворках российской периферии.

В кабаках поплоше, в притонах погаже и отстойных меблирашках своя жизнь – но тоже пьяная, паскудная, грязно-распутная. В угарном наплыве керосинового полумрака и пьяной одури все женщины вокруг, даже на Бабу-Ягу весьма смахивающие при дневном свете и на трезвую голову, здесь казались привлекательными симпатяшками, хоть и в драных чулках с подтяжками. Томной негой затягивал в эти палаты пьянства, гульбища и скотства срамной блуд, выбраться из которого не было ни сил, ни желания. Гулящая смазливая бабёнка – блудного греха тать – лишь грудью томно колыхнёт, срамно задом поведёт, так голодный до животной утехи окопный мужик словно огнём полыхнёт – весь кочерыжкой напряжётся. И ведь петрит разумом своим, что ягодка с червоточенной гнильцой, да с болезненной пыльцой, зато сла-а-аденькая. Ночь шальная пролетит, и будь что будет – ведь не сегодня-завтра разнесёт тебя снаряд в ошмётья, пуля с ног сшибёт или штык к земле пришпилит, так чего там о далёком будущем раскумекивать. Всё одно – живая персть прахом земным, пылью станет…

Осваивали чужие койки и молоденькие барышни – жертвы разгулявшихся идей феминизма, и не особо щепетильные в соблюдении церковных устоев жёнушки, натерпевшиеся от сварливых и скаредных выпивох мужей, и лихие разведёнки, а порою и стыдливые вдовы, потерявшие на войне кормильца. Что эмансипированным мадемуазелькам, что неверным жёнкам-перемёткам, что несчастным вдовухам-бобылкам уворованные ночи – до утра услада и копеечная радость, потом, и такое нередко случалось, залётная беременность и вся остатняя жизнь в тягость.

Плевком в мир Божий, в красу и диво природное стало житьё-бытьё в войну: заразно-больное, мерзкое, со струпьями разврата, опухолью пьянства, гнойниками нищеты, желчью злобы и ненависти.

– Череченко, кха-кха, что опять за стрельба, кха-кха-кха, – куском ржавчины, со скрипом, кое-как выскребаясь из машины прохрипел сквозь надрывный кашель Колчак, вопросительно глянув на офицера своего конвоя, услужливо распахнувшего дверцу авто, остановившегося у резиденции адмирала.

В тугой и до прозрачности гулкой тишине позднего вечера отчётливо доносились с берега Иртыша – расстояние-то всего менее версты – винтовочные выстрелы, частые и вразнобой.

– Ваше высокопревосходительство, красных бунтовщиков добивают… И эту, учредиловку всякую, – отрапортовал поручик. Он давно усвоил старую субординационную истину: боевая обстановка является не такой, какова на самом деле, а выглядит так, как доложишь о ней высшему начальству. Главное – рапортовать громко, уверенно и чтоб зенки навыкат – токмо бы не лопнули от усердия. И для пущего блезира конвоир добавил самый веский аргумент: – На основании вашего личного распоряжения!

– Эсеров-учредиловцев я распорядился отдать под суд, а не расстреливать, – едва ворочая шершавым языком, проворчал Колчак.

– Так по решению суда и расстреливают!

Лукавил поручик.

Краем уха он слышал от штабных офицеров, как ещё в начале декабря горные стрелки 25-го Екатеринбургского полка при полном вооружении ворвались в «Пале-Рояль», лучшую гостиницу Екатеринбурга, и, «хорошенько поработав штыками», схватили порядка семидесяти членов Всероссийского Учредительного собрания, осмелившихся не поддержать новоявленную власть Колчака.

«Красные учредиловцев по домам распустили, белые – арестовали и в кутузку засадили» – зубоскалил по этому поводу далёкий от политики люд. Но тюрьма ещё только готовилась облобызать бывших членов первого представительного органа российской власти, которые уже и с жизнью прощались, ожидая кровавой бойни. В который раз снова вмешались чехи. Не без нажима со стороны союзников командующий Екатеринбургской войсковой группой генерал-лейтенант Радола Гайда отдал приказ о выдворении арестантов в Челябинск и далее в Уфу. Со всего Екатеринбурга согнали извозчиков, чтобы отвезти задержанных на вокзал, законопатить в грязные, разбитые теплушки и под усиленной чешской охраной отправить с глаз долой, из сердца вон.

– А чой-то за обоз такой? Шибко длиннай… Каво везуть? – вопрошал пришлый мужичонка из окрестных уральских крестьян, тараща нетверёзый глаз на невиданное зрелище – череду повозок, растянувшихся на добрых полверсты по Екатеринбургу, где в каждой сидели члены Учредительного собрания плечом к плечу с вооружённым чехословаком.

– Первых в России народных избранников этапируют, – не без ехидства отвечал какой-то студент.

– Бегуть куда, чё ли? И от каво бегуть? – допытывался сивушным разумом селянин.

– От своих изборщиков, то бишь от русского народа и бегут, галопом скачут.

– А иносрань с ружжом при них? Стерегуть али зашибить не дають? – не унимался дотошный мужичок.

– Чехи это. Только сам не пойму: то ли почётный конвой, то ли охрана… Теперь в России всё может быть, – пожал плечами студент.

Не успела «демократическая фронда» – учредиловцы и их эсеро-меньшевистские союзники – оправить по приезде в Уфу пёрышки и прийти в себя, чтобы вновь дубасить кулаками по воде, как из Омска прозвучала команда Верховного правителя пресечь их деятельность, «не стесняясь применением оружия». И тут же прибывший в Уфу спецотряд Колчака повязал два десятка человек и сопроводил их в Омскую тюрьму для «предания военно-полевому суду за попытку поднять восстание и вести разрушительную агитацию среди войск». Остальные «пикейные жилеты» разбежались по конспиративным квартирам, те, что пошустрее, съехали за границу, а кое­-кто даже в красную Москву подался.

Действительную попытку отпора реакционной диктатуре предприняли только большевики.

Не прошло и недели после колчаковского переворота, как в Томске собралась нелегальная конференция большевистских организаций Сибири, чтобы взять курс на свержение Верховного правителя и восстановление Советской власти от Урала до Тихого океана. Центром вооружённого выступления намечен Омск. В столице Белого движения подпольщики установили связь с солдатами местного гарнизона, железнодорожниками, пленными красноармейцами, размещёнными в концентрационном лагере. Тайно готовили оружие, боеприпасы, разрабатывали план восстания: захват резиденции Колчака, Главного штаба, военной комендатуры, телеграфа, радиостанции, вокзала, оружейного склада, тюрьмы, где содержались схваченные комиссары, учредиловцы, эсеры и меньшевики, спецлагеря с одиннадцатью тысячами военнопленных мадьяр. Но колчаковская контрразведка выявила заговор. Начались аресты, обыски, облавы. И всё же в ночь с двадцать второго на двадцать третье декабря рабочие левобережного омского предместья Куломзино, десятки городских пролетариев и две роты солдат местного гарнизона – в общей сложности около шестисот человек – подняли мятеж. Восставшие захватили Куломзинский железнодорожный узел, поселок и станцию, где разоружили дорожную милицию и охранный батальон, а чуть позднее и казачью сотню, заняли мост через Иртыш.

Правительственные войска тоже не теряли время зря. Поднятые по тревоге среди ночи и брошенные на декабрьский мороз, они, плохо одетые, а потому замёрзшие и злые, но хорошо вооружённые – с винтовками, пулемётами, гранатами, пушками – и значительно превосходящие восставших числом, лютовали нещадно. Выданная «для сугрева» водка только разжигала буйную ярость. Оказали помощь в подавлении большевистского мятежа чехи и силы британского экспедиционного корпуса.

Несмотря на упорное сопротивление большевиков, к вечеру волнения были полностью подавлены. Менее чем за сутки в уличных боях погибли две с половиной сотни повстанцев, ещё сто семьдесят человек расстреляли в течение следующих трёх дней по приговору военно-полевого суда.5 Два десятка обывателей, схваченных колчаковцами под горячую руку, суд оправдал. 

Ближе к полудню следующего дня в Загородной роще и на берегу Иртыша очумевшие от увиденного горожане обнаружили несколько десятков тел. Среди расстрелянных большевиков и членов совдепа опознаны трупы социалистов-учредиловцев – все без одежды, в одном исподнем, со сквозными пулевыми и колото-рубленными ранами. На теле депутата-эсера Нила Фомина кроме двух огнестрельных отметин обнаружили чёртову дюжину следов от сабельных и штыковых ударов, пять из которых были нанесены ещё живому, хрипящему и корчащемуся в предсмертных судорогах учредиловцу – ему пытались отрубить руки по самые плечи… А на городской толкучке-барахолке ещё несколько дней сбывалось всё то, во что были одеты гонимые на погибель люди. Пред расстрелом их заставили снять обувь, одежду, шапки, рукавицы – зачем добру пропадать. Так и встретили лютую смерть на лютом сибирском морозе…

Говорят, счастливчики в рубашке рождаются, совсем несчастные гибнут в одном нижнем белье – прострелянном, порубанном, кроваво-грязном… 

Вот эту пальбу и слышал Колчак. Ну а поручик прекрасно знал истинное положение дел, поскольку был далеко не шестёркой в колоде участников финала кровавой драмы. Ведь сам командовал конвоем, пригнавшим одну из групп депутатов-учредиловцев к зданию гарнизонного собрания, где проходили заседания военно-полевого суда. Но ни председателя генерала Иванова, ни других членов суда на месте не оказалось. И тогда недолго думая, погнало сатанинское воинство тюремных сидельцев вместе с арестованными красноармейцами кого в Загородную рощу, кого на берег Иртыша. Некоторые арестанты не дошли и до здания суда – их самовольно расстреляла охрана «за попытку распропагандировать солдат».

Покуда Череченко провожал едва передвигавшего ноги верховного до особняка, в чубатой его голове крутилась услышанная от кого-то из знакомых офицеров шутка: «Из одиннадцати десять надо было бы повесить. Всю учредилку расстрелять! Богавдушувашумать…».

А Колчак, согнувшись в три погибели, переломившись в шее, не шёл, а волоком тащился, и с каждым шагом будто кланялся, к земле пригибался, то ли кляня её за трудный путь, то ли благодаря, что ещё терпит она родимая и носит его ослабшее бренное тело. 

– Господи, Саша, что с тобой?! – Анна Васильевна опешила, увидев осунувшееся, оскалившееся болезнью лицо адмирала – глубоко ввалившиеся глаза, скулы, обтянутые землистого цвета кожей. Она давно заметила прогрессирующую хворь, но не решалась расспрашивать об этом – мужчины не любят говорить о своём здоровье, а от её робких попыток уговорить его обратиться к врачу он недовольно отмахивался, ссылаясь на занятость. Нынешнее состояние верховного и незрячему показало, что домашние средства лечения не помогают, и тянуть с вызовом доктора больше нельзя.

– Саша, тебе нужно непременно отлежаться… И обязательно вызвать…

– Да-да, наверное, ты права, – едва промямлил он. – Утром пошлю за эскулапом…

Это обнадёживало. Анна втайне даже надеялась, что завтра он останется дома, и весь день они проведут вместе.

– Ужинать будешь? Кухарка расстегайчиков напекла. С мясом. Тёпленькие ещё, бульон куриный…

Есть совсем не хотелось. Но чтобы не обижать Анну за её хлопоты, он, даже не присев за стол, потянулся к блюду, где лежала стряпня, накрытая полотенцем, взял один пирожок, откусил, кое-как всухомятку разжевал небольшой кусочек и с трудом – чуть не стошнило – проглотил.

– Нет, не могу. Пойду, лягу, – проскрипел он сквозь кашель и, прикрывая рукой рот, давясь то ли стряпнёй, то ли надрывным грудным задыханьем, потащился в спальню.

– Я твою новую шинель утеплила. Подкладку пришила, стёганную…

Казалось, Колчак даже не слышал её слов. У него едва хватило сил, чтобы стащить с себя мундир, кое-как умыться и рухнуть в постель. 

Анна Васильевна безмолвно присела на стул. В одиночестве и ей вечерять не хотелось. Опустошённо уставившись на надкушенный расстегай, она думала о Колчаке. Как редко они видятся… Он совсем измотался, измучился, измочалился. На фронте бои, здесь восстание, хвастливые военачальники, поголовное воровство, союзники со своими назиданиями, куча других проблем. Тут ещё болезнь эта привязалась. Не приведи Господь – воспаление легких. Вот они, последствия северных экспедиций и суровой сибирской зимы. По всему видно, не простыл он, а выстыл, изнутри насквозь продрог, ослаб… Что дальше будет?

С надеждой она обратила взор в красный угол, где на небольшом иконостасе ютились в ровном свете лампадки три иконы: в центре – Спас Нерукотворный, по краям – Царица Небесная и Николай Чудотворец.

 Ещё до начала Великой войны, затем в годы боевых побед и поражений и уж тем более в революционное лихолетье дворянская Россия обнищала верой, окунулась в мистику, пьянство, кокаин, прелюбодейство. Анна, как и многие люди её круга, ещё веровала, но уже не по глубокому убеждению, а походя, скорее по привычке, лишь отдавая дань семейной традиции; молилась от случая к случаю и обращалась к Всевышнему с мольбой о помощи лишь в самых трудных житейских обстоятельствах. О спасении души и вовсе редко думалось. Выжить бы…

Вглядываясь в лики святых, она вздрогнула. Её поразил взгляд Святителя Николая. Не лучезарно-боголепным, а живым и строгим человеческим взором смотрел он, но не прямо перед собой, как установлено иконописным каноном, а чуть в сторону, за её левое плечо, туда, где, она знала это ещё с детства по рассказам матери, таится дьявол и строит людям козни свои злонамеренные.

«Устала я за эти дни, – подумала она, – вот и мерещится несусветное».

Закрыв глаза, Анна посидела минуту, сложив на столе руки и слушая звуки ночной тишины. Неспешно, с тихим шёпотом падал снег, мутным пятном где-то под покровом туч засыпала под колыбельную звёзд мертвенно-бледная луна, и уже редкие винтовочные выстрелы на берегу Иртыша – словно орешки кедровые кто-то неторопко пощёлкивал – лишь сгущали безмолвие, делая его осязаемым, призрачным и вязким, погружая мир в пространство тьмы и безвременья.

Она поднялась, подошла к иконам, хотела перекреститься и замерла в оцепенении. Седой, высоколобый, большеглазый, с небольшой окладистой бородой лик Николы – Великого Чудотворца Божьего – гонителя всякой нечисти, защитника оклеветанных и невинно осуждённых, молитвенника за моряков и покровителя детей – продолжал сосредоточенно смотреть левее её плеча. Анна повернула голову, чтобы проследить направление этого колючего, исступленно-пронзительного взора, и… уткнулась взглядом в дверь спальни Колчака, из-за которой доносился уже не кашель, а утробно-хриплый звериный лай издыхающего, но ещё свирепого хищника…

Всё смешалось ужасом в её сознании: собственный, оставленный где-то далеко-далеко маленький ребёнок, братоубийственная война, покинутый муж, баня кровавых расстрелов, тифозные бараки, невенчанный брак с женатым адмиралом… «Но ведь люблю я его… и ради этого на всё готова…».

– Блуд это! – явственно прозвучало в тишине. – Блуд и грех наитягчайший.

Она резко обернулась.

Комната была пуста.

– Да-да, блуд!

Иконописный образ Николая Угодника теперь уже в неё вперил свой немигающий взгляд. Ей показалось, что и голос принадлежал ему – старческий, тихий, но твёрдый, духовно-назидательный.

Эта новенькая, ещё не намоленная икона только что появилась в доме Колчака, но имела трудную и опасную судьбину.

Во всём христианском и частью в языческом мире почитали святителя Николая Мир Ликийских Чудотворца. На Руси он был известен с XII века и вскоре стал всюду чествуемым, старшим среди чина православных святых. У него ключи от неба, он Божий наместник рая, избавитель от внезапной смерти и перевозчик душ в мир иной. Количество посвящённых ему храмов и написанных икон было самым большим после Богородицы. Неизвестно, как и почему, наверное, провидением свыше, но в канун больших и малых войн имя Николай становилось самым частонаречённым в русских семьях.

«О, всесвяты́й Нико́лае, уго́дниче преизря́дный Госпо́день, теплый наш засту́пниче и везде́ в скорбех ско́рый помо́щниче. Помози́ мне, гре́шному и уны́лому, в настоя́щем житии́, умоли́ Го́спода Бо́га дарова́ти ми оставле́ние всех мои́х грехо́в, ели́ко согреши́х от ю́ности моея́, во всем житии́ мое́м, де́лом, сло́вом, помышле́нием и все́ми мои́ми чу́вствы, и во исхо́де души́ моея́ помози́ ми, окая́нному, умоли́ Го́спода Бо́га, всея́ тва́ри Соде́теля, изба́вити мя возду́шных мыта́рств и ве́чнаго муче́ния, да всегда́ прославля́ю Отца́, и Сы́на, и Свята́го Ду́ха и твое́ ми́лостивное предста́тельство, ны́не, и при́сно, и во ве́ки веко́в. Ами́нь».

И даровал Никола Святый любовь свою, покровительство и защиту народу русскому, воинству православному.

В одну из лихих годин века XIII несметные вражьи полчища обложили Можайское городище, коего вал, стены и крепостные врата сберегало от варваров-сквернавцев изваяние Николы Чудотворца. Могуч был враг, а силы и ряды защитников таяли, нечестивыми саблями рубленные, копьями и стрелами пронзаемые, голодом и жаждой мучаемы, огнём сжигаемы. И взмолились осаждённые и страждущие, обратив души, сердца и очи свои к лику Николы. И наутро в небе над городом явился Святитель Николай в сияющем золотом нимбе над головой, с мечом, сверкавшим молнией в правой руке, и охраняемым градом Можаем в левой. И в страхе бежали орды супостатские. С того славного времени Святой Никола стал небесным покровителем города, а в русском иконописном укладе появился новый образ почитаемого святителя – Николы Можайского.

В конце XV начале XVI века фреска с изображением ростовой иконы Преподобного Святого Николая Можайского украсила въездные ворота Никольской башни московского Кремля, возведённой в 1491 году итальянскими архитекторами Пьетро Антонио Солари и Марко Руффо. Собственно, по надвратному обличью Чудотворца и башня стала именоваться Никольской.

Чудесным образом уцелел святой лик во время жаркого и засушливого лета 1737 года, когда разыгрался в первопрестольной невиданного буйства и силы пожар. Не тронули фреску и мощные взрывы в Кремле, устроенные по приказу Наполеона в октябре 1812 года ретирующейся французской армией. Часть стен, кремлёвский арсенал превратились тогда в руины, в щебень были разрушены и несколько башен. Не вынесли силу адова порохового зелья готический восьмигранный купол, высокий шатёр из белого камня и часть стрельницы Никольской башни, рухнул её правый угол. Никола же Всесвятый устоял. «Дивен Бог во святых своих», – начертал император Александр I на мраморной доске, установленной под фреской Николая Чудотворца по завершении восстановительных работ.

Через сто пять лет – двадцать пятого октября 1917 года во время боев с засевшими в Кремле юнкерами, словно оспой, была выщерблена Никольская башня осколками красногвардейских снарядов и пуль. Многие раны получила и надвратная икона Угодника Божия. Выбоины будто окантовали червлёный полиставрий со злащёными крестами и нимб чудотворца… Но, о чудо! Ни одна пуля не осмелилась посягнуть на лучезарный лик Святого Угодника, хотя вместе с изрешечённым пластом штукатурки осыпался кусок фрески с изображением левой руки Николы, воздержащей храм. Духовенство и свято верующие простолюдины восприняли уничтожение длани с божьим святилищем как попрание веры христовой, разрушение русского православного дома и мира вселенского, поругание векового уклада великодержавной России.   

По благословлению Святейшего Тихона, Патриарха Московского и всея Руси, была тайно сделана маленькая, размером с ноготь, цветная фотография изувеченной фрески. Архимандрит Нестор – апостол Камчатки, служивший в годы Великой войны полковым священником и награжденный наперсным крестом на Георгиевской ленте и орденами святой Анны II и III степени, переодевшись в крестьянское рубище, перешёл, рискуя жизнью, линию фронта и передал Колчаку фотографию с письмом патриарха, зашитым в подкладку своего армяка.

«Прошу Вас, усмотрите, досточтимый Александр Васильевич, что большевикам удалось отбить левую руку Угодника, – писал патриарх Тихон. – Но карающий меч в правой руке Чудотворца остался в помощь и Благословение Вашему Высокопревосходительству в Вашей христианской борьбе по спасению Православной Церкви и России».

Фотографию отослали епископу Пермскому. По его благословлению местные купцы и промышленники заказали и оплатили церковным богомазам изготовление с неё списка – иконы, которая с тех пор стала величаться Никола Раненный. «И да поможет тебе, Александр Васильевич, Всевышний Господь и Его Угодник Николай достигнуть до сердца России Москвы», – значилось на оборотной стороне липовой доски со святым старцем. С торжественным почитанием и молитвой преподнес епископ Пермский эту икону Верховному правителю. Так освящённый образ оказался в доме Колчака.

Анна Васильевна пристально всматривалась в православный лик, в изводы и плави, тщательно прорисованные по левкасу темперной краской, замешенной на желтке куриного яйца, хлебном квасе и святой воде, пытаясь узреть невидимое в видимом – духовную проницательность и праведность, благодать всевышнюю и потаённый смысл.

Судя по атрибутике иконописного письма, это был Никола Вешний – с непокровенной головой, чей день соотносился с прибытием мощей Святителя в 1087 году в италийский город Бари из завоёванного турками-сельджуками Мир Ликийских, и по старинке, то бишь по старому стилю, праздновался девятого мая, а ныне, уже по новому календарю – в двадцать второй день того же месяца. В этом обличии издревле живописали на Руси Николу Вешнего до тех пор, пока император Всероссийский Николай I не попенял верховному духовенству Русской православной церкви на то, что его небесный покровитель изображался без головного убора. С тех пор, согласно новому иконографическому канону, рисовали Николая Угодника в митре – символе епископства, и называли его отныне Николой Зимним, чьи торжества отмечались девятнадцатого декабря по новому, или шестого декабря по старому стилю в день успения Угодника Божия. И вот теперь был явлен миру Никола Раненный, что был расстрелян в Москве двадцать пятого декабря 1917 года.

«Кто ты, со многой говорящий?» – безголосо спросила Анна, едва шевеля побелевшими губами.

– Мощам и лику моему уже столько сотен лет, что мне безразлично, как меня люди называют, – ответствовал иконописный старец, словно вопрос её неизречённый услышал. – Хочешь, Николой Вешним кличь, хочешь, Николой Раненным или Расстрельным – мне всё едино. Ежели по душе придётся, то по-крестьянски Дедом-Праведом именуй. 

Странное дело, святой, искусно прорисованный кистью богомаза, говорил, но уста его были сомкнуты и немы, даже огненный язычок лампадки не колебался, не вздрагивал от дыхания слов им изречённых. 

– Ты вот давеча тишину слушала, да только не вняла тому, как бредут бабы лесом, причитают куролесом, мужики несут пироги с мясом, с кадилом поп ревёт басом.

«Старче, о чём ты?» – молча вопрошала женщина.

– О похоронах, милая. По приказу полюбовника твоего сколь народу за ночь полегло.

«Так ведь красные бунт подняли», – робко возразила она, опять же, не произнеся ни слова.

– Ни с того ни с сего мужик за топор да за вилы не хватается, – ответствовал старец, угадав её сомнения.

«Но ведь война идёт…».

– Алчба и пороки владык мира сего – вот причина войн и поражений. Ваша война неправедная, братоубийственная. Ты голодом не мечена, тяжкий труд грошовый от восхода до заката выю твою ярмом не натёр, пальцы не скрючил. Потому и воюете вы за богатство своё, за золото, будь оно неладно. Запамятовали, что христианская любовь да братство милее богатства. А мужик – что сельский ратай, что трудяга городской фабрично-заводской – за жизнь сносную, человеческую сражается, чтоб не до жиру, а просто сытым быть, семейство кормить и с голодухи не пухнуть, да от беды не стенать, не скулить...

«И в Белых рядах простонародной черни немало…» – молча настаивала на своём Анна.

– В этом вся трагедия. Власть стравила российский люд меж собою, злобу посеяла, что буйно ненавистью взросла, и теперича готов он, горемычный, глотку друг другу зубами рвать, ведь кровь крови алчет… Прежде всего в войне погибает правда, тишина и покой, следом кровавая резня нарождается. Сколь народишку сермяжного уже погибель приняло. И красных, и белых. Сколь впереди ещё… Убивать – дело не хитрое – каждый может, воскрешать – одному лишь Богу дано. А бабам, матерям, жёнам, да осиротевшим малым дитяткам одно остаётся – в горе причитать да выть; мужикам, в живых оставшимся, – могилы рыть; священникам – погибших отпевать, а всем православным – покойников поминать…

Анна молчала, не зная, что и подумать. Дед тем временем продолжал:

– Ты вон тоже, воздыхателя своего мясными расстегайчиками с пророшкой6 в час тризны потчуешь, а не знаешь того, что на поминках пироги всегда должны быть крытыми.

Он взглянул в её удивлённые, ничего не понимающие глаза, даже будто бы вздохнул с укоризной и пояснил неспешно:

– Тесто в поминальном пироге – это гроб. Начинка мясная иль другая какая – тело покойного. Расстегай на поминках, как и любой другой открытый пирог – что гроб без крышки. Посему мертвец всем живым и денно и нощно являться из своей непокрытой домовины будет, сетовать, свой гнев, обиду и горечь на потомстве вымещать – и не год, и не три, и даже не двадцать пять лет, и не полвека, а гораздо поболее. Всем живым новым лихом эти страсти покойницкие отзовутся. Под спудом лет долго они таиться будут, а при случае вновь наружу прорвутся, великим раздором и пагубой в народе отметятся.

«Что о будущем горевать, – сожалел внутренний голос Анны. – Нам бы нынешнее лихолетье пережить, сейчас не сгинуть…».

– Ты выживешь, тюрьму и хулу переможешь, – уверенно, словно в святцы её заглянул, изрёк старик. – Вот только не чуешь того, что пережить всему миру российскому придётся. А о будущем всегда думать надо, знаки судьбы в минувших событиях и числах зреть, сообразно с этим дела и поступки свои разуметь. Не знаю, однако, сможешь ли…

«Опять недомолвки да загадки», – со вздохом подумала Анна.

Не мигая, Расстрельный лик вновь вглядывался в лицо женщины, будто раздумывая, говорить ли дальше. Наконец решился. Пророчество баял, как проповедь возвещал, и словеса те, в тиши звучащие, глубоко в сердце её западали, томили, ранили, жгли.

– По скудости знаний своих не ведаю, то ли Божьим провидением, то ли сатанинскими кознями, но спустя ровно восемьсот два года, день в день двадцатого апреля, когда похитили купцы барийские мощи святителя Николая из Мир Ликийских, родилась в австро-венгерском городишке Браунау-на-Инне нечисть богомерзкая. Время пройдет, и пакость эта бесноватая с пятном волосатой грязи под носом полмира завоюет, на Россию двинется. Через то многие беды нам принесёт. Но одолеем мы это чужебесие. И праздник сей победный состоится опять же в день Николы Вешнего – девятого мая. А уж по новому, иль по старому календарному стилю это будет – не велика разница…

«Это он опять о грядущем?» – она вновь задалась немым вопросом.

– О нём, милая, всё о нём... – ответил иконописный собеседник, ясно разумеющий её молчаливое беспокойство. – Народ единый российский, хоть разных кровей и верований, ту войну будущую в страданиях, испытаниях ратных и надрывном труде переможет, родную землю спасёт, мир свой заново отстроит. А вот покоя, благополучия и равного всем достатка не выдержит. Поначалу в темя краплёный-меченый, затем выпивошный в компании с хохлом да бульбашом до власти жадных, развалят родимую державу, поболее чубатого немца урон нанесут, и опять грызня кровавая междоусобная среди народов когда-то единого государства начнётся. Но ты этого, на счастье своё, уже не увидишь…

Старец ненадолго умолк и вновь наставительно глаголить начал. 

– По сему знай: скорбь по почившим дадена живым на вразумление. И все ужасы войны облагоразумить должны правителей, ум иховый, совесть и душу всколыхнуть, слезами покаяния омыть, просветлением озарить, дорогу в мир праведный указать. Только не получается это скоро. И чем дольше война, тем горше мýки и страшнее. А народу русскому, всей Рассеи нашей крепкая власть нужна, но только праведная, справедливая, честная, чтоб никакая комухá, никакая другая хвороба люд наш не мычила. А кто править будет – царь ли, император, верховный, советы, аль всенародно избранный – всё едино. Лишь бы праведно и человеколюбиво…

«Но Александр Васильевич не по своей воле Верховным правителем стал…  Сутками в делах, измучился весь…».

– Не миром елейным на верховную власть и благие дела он помазан был, а на кровь и смертоубийство повенчан. Потому и не Господь крестом православным его осенил, а дьявол огненными вилами пометил, адским пламенем тавро окаянства на его сердце выжег. И служите все вы антихристу этому, и мните, что рать вы святая. Как бы не так… Беса тешите, над своими, над россиянами измываетесь, ибо сделались позорищем для мира, для ангелов и человеков.

«Так ведь красное холопье быдло совсем осатанело. В Бога не веруют, на иконы плюют, а сколько священников растерзало, сколько офицеров и солдат наших поубивало зверски, – подсознательно оправдывалась женщина. – Как Господь допустил такое?!».

– Сила Господа в немощи проявляется. А у войны свой промысел, а наиглавнейший её закон – жестокость. Потому иногда Бог наказывает изначальное зло великое руками отступников. Сребролюбие, гордыня, алчность и прочие смертные грехи, которых далеко за семь и даже за двунадесять, должны быть уничтожены во вселенной праведной. И безбожники с этой нечистью быстрее ангелов и архангелов совладают. А со временем и многие красные грешники в святотатстве своём покаются, к истинной православной вере обратятся. Опять же, не состоялось, не срослось пока ещё то дело, которым искупится этот грех.

«Но сейчас-то как Божий гнев на милость для нас сменить, мужичьё это сиволапое унять?» – Анна закусила губы, по её щекам текли слёзы.

– Ты Николу Святого будто бы почитаешь, а того не ведаешь, что Никола на Руси – ещё и мужицкий Бог, – с упрёком ответствовал Чудотворный Дед. – А как иначе? В России власть верховная, деньгой зажравшаяся, всегда свой народ в нищету кутала, в худобу, рваньё, дремучесть и пьянство одевала. И чтобы головы простолюдин всегда верой в Бога, доброго царя и святое отечество были забиты. Послушным стадом легко помыкать – что в труде за копейки неволить спину гнуть, что на смерть посылать. Посему Никола завсегда мужицким заступником оставался, а ваша власть наивысшая, златом-серебром блескучая да кучерявая, во всей державе российской из века в век в чёрном теле держала что тяглое крестьянство, что податное сословие, что фабрично-заводских трудяг, как могла над ним измывалась, в три погибели гнула, била и понукала аки работную скотину. Вот и дождались – поднялась супротив вас, мироедов-богатеев, сила великая и беспощадная. А в ответ главенство нынешнее верховное – власть, оружие и деньги предержащее – на кровавую бойню тьмы народные гонит, потому как воинство ваше лишь по названию Белое, а по сути своей оно – Чёрное.

«А красные?..».

– Потому и красные, что свою кровь немеряно проливают и чужой не жалеют.

«Но ведь и как Морской Бог Никола почитается! – в сердцах воскликнула Анна. – Александр Васильевич морской офицер, адмирал…».      

– Нет в Омске моря, – отрезал старик, – и в Уфе нет, и в Челябинске, и в Перми, и в Иркутске его тоже нет.

«Но есть во Владивостоке, в ...», – молча она попробовала возразить в несмелой надежде на сострадание милосердное и заступничество перед владыкой небесным.

– Не доживёт твой Колчак до Владивостока.

Сказал, как топором рубанул – аж потемнело всё.

«Как же так!» – уже не крик, а душераздирающий вопль готов был сорваться с женских уст.

– Одно тебе скажу: как русскому моряку, водяная пучина стылая будет ему могилой.

Старик умолк и лампадка погасла…

– Барыня, барыня… Боже милостивый… Что с вами?

Анна Васильевна очнулась, открыла глаза. Над ней, лежащей на полу прямо под иконами, склонилась испуганная кухарка, ошалело причитая и лихорадочно брызжа в лицо холодной водой.

– Не знаю, – едва прошелестела она. – Обморок, наверное… сейчас пройдёт… 
 


1Русский фунт равен 0,4095 кг. В последнее предвоенное лето фунт говядины стоил 12-15 копеек.

2Приапический – сладостный, чувственный.

3Сороковка – бутылка водки в 1/40 часть ведра.

4Сиводёр – сивуха.

5По свидетельству члена ЦК партии правых эсеров Д.Ф. Ракова, убитых было не менее 2500 человек. «Целые возы трупов провозили по городу, как возят зимой бараньи и свиные туши. Пострадали главным образом солдаты местного гарнизона и рабочие».

6Пророшка – сиб. говор. Пророшка, прорешка – дырка в расстегае, через которую видна начинка: мясо, рыба, грибы и т.д.

 

ПРИКРЕПЛЕННЫЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ (1)

Комментарии