НАША КЛАССИКА / Александр БАЛТИН. ОСИЯННЫЙ ЗАПРЕДЕЛЬНОСТЬЮ. К 85-летию со дня рождения Юрия Кузнецова
Александр БАЛТИН

Александр БАЛТИН. ОСИЯННЫЙ ЗАПРЕДЕЛЬНОСТЬЮ. К 85-летию со дня рождения Юрия Кузнецова

 

Александр БАЛТИН

ОСИЯННЫЙ ЗАПРЕДЕЛЬНОСТЬЮ

К 85-летию со дня рождения Юрия Кузнецова

 

Время исследуя, в какое выпало жить, – разное: разные формулы его выводил. В финале семидесятых было так:

Где мудрец, что искал человека

С фонарём среди белого дня?

Я дитя ненадёжного века,

И фонарь озаряет меня.

И ненадёжность века мерцала амбивалентностью, вариантами пути.

Через десять лет формула становится более зловещей, насыщается тягостным предчувствием скорого краха, развала всего:

Там река не туда повернёт,

Там Иуда народ продаёт.

Всё как будто по плану идёт…

По какому-то адскому плану.

Юрий Кузнецов ставил изначально под сомнение благость безграничного познания: точно можно дать ему разумный укорот, очертить пределы, за которые не следует выходить, иначе:

– Пригодится на правое дело! –

Положил он лягушку в платок.

Вскрыл ей белое царское тело

И пустил электрический ток. 

В долгих муках она умирала,

В каждой жилке стучали века.

И улыбка познанья играла

На счастливом лице дурака.

Не должен был возникать разрыв между этическим градусом бытия и научным познанием, но… он возник: почти всякое открытие-изобретение стало работать на войну…

…Неизбывной тоской порою начиняя стихи, поэт оставался своеобразно сразу – в пределах лирики и метафизики:

Полон воздух забытой отравы,

Не известной ни миру, ни нам.

Через купол ползучие травы,

Словно слёзы, бегут по стенам.

Космос его просторен: именно это позволяло создать свою поэму про Христа: русского Христа, берёзового, своего, неповторимого в мировом контексте, непереводимого…

Он начинал глобальное речевое, песенное, вольготное исследование с дальних далей, с ветхозаветных времён, с событий, когда и время было другим:

Памятью детства навеяна эта поэма.

Встань и сияй надо мною, звезда Вифлеема!

Знаменьем крестным окстил я бумагу. Пора!

Бездна прозрачна. Нечистые, прочь от пера!

...Всё началось со свободы у древа познанья

И покатилось, поехало в даль без названья.

Всё пошатнулось, а может, идёт напролом

В рваном и вечном тумане меж злом и добром…

Русская, избяная колыбельная, с непременным баю-баюшки, превращалась во «Христову колыбельную»:

Солнце село за горою,

Мгла объяла всё кругом.

Спи спокойно. Бог с тобою.

Не тревожься ни о ком.

Я о вере, о надежде,

О любви тебе спою.

Солнце встанет, как и прежде.

Баю-баюшки-баю.

Пламенела дальше жизнь рваными колосьями метафор, взрывалась необычностью эпитетов, туго украшающих новыми значеньями старые слова, раскрывалась жизнь путём проповеди, долгим словом, столь сложно отозвавшимся в душах, сердцах и умах людских, рвалась вверх чудесами и крестной смертью, разворачивалась сошествием во ад:

Бездна чревата погибелью или спасеньем.

Есть между смертью Христа и Его воскресеньем

Тайных три дня. В мою душу запали они.

Адом и Раем полны эти долгие дни.

Славен Господь! Он взломал колесо возвращений.

Эй, на Земле! Бог летит как стрела. На колени!

Хватит шататься столбом между злом и добром!

Небо есть ключ, а Земля есть замок... Где же Дом?

 

…Кузнецов и муху способен был рассмотреть так, будто речь о посланнице Млечного пути:

– Отпусти, – зазвенела она, –

Я летала во все времена,

Я всегда что-нибудь задевала.

Я у дремлющей Парки в руках

Нить твою задевала впотьмах,

И она смертный стон издавала.

Я барахталась в Млечном Пути,

Зависала в окольной сети,

Я сновала по нимбу святого,

Я по спящей царевне ползла

И из раны славянской пила...

– Повтори, – говорю, – это слово!

Грандиозная необычность, казалось бы, ничтожного мушиного пути оборачивается кодовыми поворотами…

Всё у Кузнецова необычно: словно в любом явление усматривал таинственный корень причины, сакральную альфу космической воли, и небо зажигалось в его стихах… надвидимым слоем, словно провидения Циолковского были близки, а невероятные мечты-фантазии Фёдорова – родными; небо зажигалось необыкновенно, и множественная яркость его, окрасившая стих, давала ему возможность петь безднами прекрасного и разного.

Поэт вглядывается в невидимое.

Поэт ощущает его точкой тайны, впечатанной в бездны над ним: поэт ощущает необходимость этого невидимого, ведущего, соединяющего с тайной тайн, с запредельностью:

Я надевал счастливую сорочку,

Скитаясь между солнцем и луной,

И всё глядел в невидимую точку –

Она всегда была передо мной.

Не засекли её радары мира,

Не расклевало злое вороньё,

Все пули мира пролетали мимо,

И только взгляд мой западал в неё.

Исхоженные дороги, слагаясь в онтологический опыт бытия, не отменяют лучевого мерцания этой точки: не одинокой, соединяющей со всем.

Вектор веры должен вести, а если в сердце руина?

Тяжко и гулко падают слова, организуя стихотворение:

Полюбите живого Христа,

Что ходил по росе

И сидел у ночного костра,

Освещённый, как все.

Где та древняя свежесть зари,

Аромат и тепло?

Царство Божье гудит изнутри,

Как пустое дупло.

В Кузнецове много… гудения колоколов, неистовства пророка, шаровой русской силы…

Турбулентно закручиваясь, экзистенциальные ветры продувают его поэзию…

 Но она сама – таинственный сад, осиянный запредельностью, сад, поднимающийся в метафизические небеса.

 

ПРИКРЕПЛЕННЫЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ (1)

Комментарии