ПРОЗА / Галина ТАРАБРИНА. ХОЛОД ВОПРОШАЮЩИЙ. Рассказ
Галина ТАРАБРИНА

Галина ТАРАБРИНА. ХОЛОД ВОПРОШАЮЩИЙ. Рассказ

 

Галина ТАРАБРИНА

ХОЛОД ВОПРОШАЮЩИЙ

Рассказ

 

Он вышел на крыльцо на рассвете. Иней на траве лежал пятнами. Где-то он уже сдавался новому дню, а где-то ещё держался. Он наступил босой ногой на иней. Обжёгся холодом, но ноги не отнял. Ему хотелось почувствовать эту бодрящую утреннюю свежесть. Холод в октябре ещё не злой, он скорее вопрошающий: ну что, ещё стоишь? Ещё терпишь?

Пахло мокрой корой и чем-то ещё – вроде бы дымом, но дыма видно не было и казалось, что пахнет от самой земли, будто она озябла и решила в глубине затопить свою внутреннюю печку.

Он заметил, что клён за сараем уже не горел – догорал. Разница между этими двумя словами дней пять-шесть. Видно было, как, день ото дня, клён потихонечку сдаётся подступающей зиме.

Сначала сдались верхние ветки, там лист стал цвета старой меди. Средние приобрели оттенок ржаной корки. А нижние держались дольше всех. Они ещё помнили август и были зелёными, но зеленели уже как-то неуверенно, будто извиняясь.

Он прошёл за дом.

Увидел, что сосед топит печку. Дым шёл от него. Шёл низко, как туман, стелился по двору, кучерявился у забора и не хотел уходить в небо. Октябрьский дым никуда не спешит, он тяжёлый, ленивый, ему нравится быть среди людей.

Он вспомнил деда. Мальчишкой он у него, помнится, спросил: «Почему дым зимой идёт вверх, а не вниз?». Дед подумал и сказал: «Дым идёт вверх, потому что помнит, откуда пришёл. Он был деревом, а дерево тянулось к небу. Вот и сейчас тянется. А пепел остаётся внизу, потому что пепел – это то, что дерево взяло взаймы у земли. И теперь, сгорая, возвращает долг».

Мальчик не понял тогда. Теперь – почти понял. Понял, что дерево не умеет говорить, но оно умеет гореть, согревать, отдавать.

А это больше, чем уметь говорить.

Он взял одно полено из поленницы, взвесил в руке. Оно было тяжелее, чем обычно. В октябре всё тяжелее, чем обычно, и воздух, и свет, и собственные мысли.

За лето мы становимся легкомысленными, а осень возвращает нам вес.

Он взял топор. Топорище из дерева, тёплое, обжитое рукой. А железо ледяное, злое спросонья.

Иней на лезвии лежал витиеватым узором. Тонкие иглы, завитки, цепочки, похожие на папоротник, на перья, на чей-то почерк. И в этом было чудо.

Топор, которым вчера рубили дрова, за ночь стал холстом для произведения. Никто специально не рисовал, никто не старался, не выводил вензеля. Всё сделалось само – холодом.

Он держал топор, пристально вглядываясь в этот заиндевелый шедевр. От дыхания иней начал таять. Сначала рисунок заблестел, потом пошёл каплями, потом лезвие потемнело, узор ушёл.

А в груди поднялось что-то, чего он не ждал.

Радость.

Негромкая, такая, от которой хочется улыбнуться и никому об этом не рассказывать. Отчего?

Ведь это всего лишь иней на железе. И он уже растаял. Ничего не осталось от узора – ни игл, ни почерка, ни замысловатых завитков. Топор снова стал топором. И вот от этого, что только сейчас исчезло, и было радостно. Потому что он успел.

Успел увидеть. Успел обрадоваться. Он был здесь именно в это утро, в эту минуту. Сойдись что-то иначе, приди он чуть позже, на шаг в сторону, и он бы прошёл мимо красоты. Проспал. Не увидел бы, не обратил внимания, не узнал.
 

С этим радостным ощущением он занёс топор над поленом. Полено разлетелось – сухо, чисто, будто кто-то хлопнул в ладоши. Он колол дрова, пока спина не взмокла под свитером, пока пальцы не перестали замечать холод.

Наконец устал, отложил топор.

Решил пройти до леса, посмотреть на грибы. Не за грибами, просто посмотреть.

Грибы он, конечно, собирал, но сейчас это была не цель, а предлог, повод войти.

Дошёл до леса и, немного углубившись, увидел у дерева несколько опят, замороженных утренним морозцем. Казалось, что они жмутся к дереву, ища укрытия. Он присел, посмотрел, погладил каждый грибок и подумал, что гриб – это не еда. Гриб – это доказательство, что под землёй что-то есть. Что там внутри кипит своя работа, своя воля, своё нетерпеливое желание выйти к свету. А еще он помнил, что опята не растут в одиночку. Если нашёл один, ищи рядом другой. Они не эгоисты. Они сродники. Мы, люди, утратили эту общность. Мы самонадеянно думаем, что сила в одиночестве. А гриб знает, что сила в со-бытии.

Насмотревшись на грибы, он встал и медленно пошёл. Шёл и слушал лес.

Летом лес не слушают. Некогда. Летние звуки забываешь замечать. Летом лес гудит, галдит, шумит всей своей живостью, и этот шум не разберёшь, как не разберёшь шум толпы на базаре, все говорят громко, но никого конкретно не слышно.

Летом лес – это гвалт. Осенью звуки становятся редкими и отчётливыми. Потому что листьев стало мало, шуметь нечему. И последние, отрываясь с ветки, стараются умирать тихо.

Лес перестаёт быть хором. Он становится рассказчиком, в котором наконец различаешь голоса.

Проведав лес, он неторопливо пошёл в сторону дома.

У края тропы стояла большая лужа. По краям её затянуло ледком – тонким, прозрачным. Он тронул носком сапога, и лёд зазвенел. Тонко, высоко, стеклянно. Ему подумалось о том, что осенью даже у воды меняется голос.

Солнце поднималось всё выше. Оно тоже было не таким, как летом. Летом солнце следит за тобой весь день, настигает, обжигает, выжимает, изнуряет, гонит в тень, и ты шарахаешься от него, как от чужой злобы.

Сейчас оно поднималось незаметно, загоралось ровно, тускло, и от этого казалось только дороже.

И тут он услышал разговор птиц. Они приветствовали новый день. Летом птиц не слышно за другими птицами. Все кричат, орут, вопят, все поют, все перед друг другом хвастаются. В октябре все громкие и суетливые улетели. Остались тихие и самые верные. И их вдруг стало слышно.

У синицы разговор короткий, деловой: «Ты здесь?» – «Здесь». Поползень – тот вообще проскрипел что-то невнятное. Сорока тоже кого-то о чём-то коротко предупредила и смолкла.

Осенью птицы – это не про красоту, это про верность. Про то, что они остались, что они не улетели, что они здесь, с нами, в холоде, и будут здесь, когда придёт снег и мороз. Они не бросят.

Летом птицы поют для себя, а осенью друг для друга. Для поддержки.

Синица, поползень, сорока. У них даже голоса не птичьи: не песня, а осенний разговор. Не как раньше, мол, «смотрите, я здесь», а по-осеннему взволнованно: «Ты здесь? ты в порядке? ты жив?».

Такая заботливая перекличка оставшихся.

Птицы совершили эту короткую, положенную перекличку и смолкли.

Стало опять тихо.
 

Он дошёл до калитки и услышал, как скрипят его собственные мысли. Летом не до мыслей, летом такой тишины не бывает. Летом всегда что-то сбивает с толку, не сосредоточишься. И он не стал заглушать эту тишину. Он не испугался этого затишья.

Он зашёл в дом. Многие в такой момент включают радио, он не включил. Он понял, что тишина эта какая-то лечебная, подарочная. И что надо немного побыть в ней, в этой паузе жизни. Подумать. Это то, что нужно человеку хотя бы раз в год, чтобы услышать своё внутреннее устройство...

От этих мыслей его накрыло.

Нахлынуло нечто, что живёт в груди и не умеет говорить.

Благодарность.

Не та, которую произносят за столом, скороговоркой, глядя в тарелку, забывая о словах. Не та, которой учат детей, чтобы они были вежливыми. А какая-то тяжёлая, тёплая, почти непереносимая, выжимающая слёзы. Такая, от которой хочется сесть, потому что ноги не держат.

За что была эта благодарность?

За то, что он родился здесь. Именно здесь. Не в стране вечного лета, где небо – как потолок в казарме, голубое, ровное, одинаковое каждый день. Не там, где деревья стоят зелёными круглый год, и глаз перестаёт различать оттенки, потому что и оттенков-то нет. Не там, где люди не знают, что такое первый мороз, и потому не знают, что такое тепло. Тепло понимаешь и оцениваешь только после холода. Свет – только после тьмы. А они, бедные, живут в вечном блаженстве и не знают, что бедны.

Они даже не плачут об этом, не страдают, не убиваются, не сокрушаются, потому что нельзя плакать о том, чего не видел и не знаешь.
 

А он видел, он знает.

У него такая богатая палитра этих знаний. Он знает, как пахнет земля, когда её впервые схватывает иней. Знает, как звучит осенний лес. Видел, когда лист отрывается и летит – неслышно, лениво, потому что ему уже некуда спешить. Знает, как выглядит дым, который стелется у земли или поднимается вверх. Знает вкус чая, выпитого на крыльце, когда пальцы не гнутся от холода и эта кружка – единственное тепло в мире. Знает, как это стоять в лесу одному и чувствовать, что ты не один.

Да, это богатство.

Настоящее. Драгоценное. Такое, которое нельзя украсть, нельзя потерять, нельзя отобрать. Его можно только видеть или не видеть. И вот это «или» – самое страшное в жизни. Потому что человек, который не видит, не знает, что он нищий. Он ходит по золоту и думает, что это грязь под ногами.

И от этих мыслей он вдруг заплакал. Заплакал от навалившегося счастья. От того, что у него есть глаза. И что они видят. Они пропускают в него свет и красоту мира. И от этой красоты его глаза способны плакать.

В эту же минуту ему подумалось о тех людях, которые родились слепыми, и о тех, которые ослепли потом. А есть люди, которые смотрят, но не видят. Смотрят на это великое и ничего не видят. Смотрят на этот осенний лес и видят только грязь, сырость, приближение зимы, надоедливую тоску. Глаза у них вроде бы открыты, а внутри – темно. И страшнее всего то, что они этого не знают. Они уверены, что видят.

Потому что важно получить в награду не только глаза, но и душу. Отзывчивую, живую, ту, которая способна на благодарный отклик.

И если такая душа у тебя есть – цены нет любому дню твоей жизни. Даже самому плохому. Даже тому, в котором больно и страшно. Потому что душа, которая отзывается, – она и в боли видит смысл, она и в темноте знает, что свет есть. Такая душа – это не подарок. Это заслуга. Это то, что ты сам выстрадал, вымолил, выпросил у жизни. Выпросил и стал богаче всех на земле.

Он тихо плакал, благодаря за все эти дары. Такие же важные, как дыхание, как слух. Благодарил не абстрактно, «спасибо за всё», а конкретно: за этот иней, за эти грибы, за этот дым, за то, что ноги пока несут, что спина гнётся, что сердце стучит, что душа не разучилась восторгаться.
 

...В стране, куда уехал его друг, лето круглый год. Там всё растёт, всё зеленеет, всё цветёт – и всё одинаково. Там нет октября, ноября... Там нет морозного утра, когда воздух режет лёгкие. Там нет дров, которые надо колоть, потому что холода не будет. Там нет заиндевелых грибов, которые сиротливо притулились у дерева. И их не надо искать, потому что всё продаётся в супермаркете. Там нет инея. А главное, там нет счёта времени. И он подумал, как же они там живут-то? Как они понимают, что время идёт, если каждый день – тот же? Как они чувствуют, что жизнь коротка, если вокруг ничего не умирает? Лето без осени – это как жизнь без смерти. Она не имеет цены. Она не имеет смысла. Только тот, чьи глаза видели, как сгорает клён, знает, что он когда-то горел. Только тот, кто пережил ноябрь, понимает, что июль был не изнуряющей жарой, а милостью, благодатью.

Вечное лето – это небытие. Оно пребывает, а пребывать – не значит быть. И проживать – не значит жить.
 

Он не молился словами. Он не умел молиться словами. Все слова, которые он знал, были не его, они были чужие, заученные, подслушанные, наивные, ненадёжные, мёртвые. Но он стоял сегодня в лесу и чувствовал, что стоит не один. Что кто-то смотрел на него так же, как он смотрел на лес.

«Если Бог есть, – подумал он, – то Он не только в церкви, не только в книгах. Он в этом утре. В этом инее. В этом дыме, в этих опятах, которые пробили мёрзлую землю.

Бог не требует, чтобы мы молились. Он ждёт, чтобы мы Его просто заметили. Потому что замечать – это и есть молитва. Самая настоящая, только без слов, без поклонов, без свечей, без механического заучивания. Просто надо стоять, смотреть и видеть».
 

...День прошёл, к вечеру всё переменилось. Как же бывают ненадёжны наши чувства.

Бывает так, что сил нет. Ни на что.

Он шёл с работы домой по размокшей дороге, и каждый шаг был в тягость. На сапоги налипала глина, которая тянула сапог вниз, как чужая рука. Ветер был колкий, будто кто-то тыкал в лицо иглой, аккуратно, с расчётом, в одно и то же место на щеке. Небо висело низкое, серое, без единого просвета, и было похоже не на небо, а на потолок в подвале. Грязь блестела и хлюпала. Всё блестело, и всё было противно. Слякоть, распутица… слякоть, распутица… и казалось, что так теперь будет до весны, до бесконечности, до конца времён.

И он подумал: как это выдержать? Как мы живём в этих широтах, где полгода не погода, а сущее наказание? Где надо каждый день надевать не то, что хочешь, а то, что не пропускает воду и холод. Где нельзя просто взять и выйти из дома, а надо собираться и готовиться, как на войну. Как не сойти с ума от этой серости, от этой тоски, от этой сырости, от этого ветра, который, кажется, дует прямо в кости и во все суставчики до последнего.
 

Он шёл и всё тихо ненавидел.

Ненавидел дорогу, ненавидел сапоги, ненавидел холод, ненавидел себя за то, что он такой слабак. Другие ведь живут. Другие не жалуются. Другие идут и молчат. А он не мог молчать, не мог терпеть, не мог ждать. Внутри всё бастовало, ныло, тянуло, просило тепла.

Куда же делась та его утренняя благодать?

И тут, посреди этого недовольства и ненависти, он вдруг представил: а что если всё это ненавистное у него отнять? Взять и отнять.

Убрать всё ненужное из его жизни. Убрать всё то, что мешает ему жить.

Убрать ветер. Убрать грязь. Убрать распутицу. Убрать серое небо, мокрый снег, колкую изморось, слякоть под ногами. Сделать так, чтобы всегда было сухо, тепло, ровно, светло, предсказуемо. Чтобы каждый день, как июньский полдень. Чтобы не надо было ни готовиться, ни сражаться, ни терпеть, ни ждать весны.

И ему стало страшно от этих своих мыслей.

Потому что он понял, что для него это будет не освобождением. Для него это станет смертью.

Если отнять эту распутицу, то он ведь не почувствует, как сладко войти в дом и закрыть за собой дверь.

Всё познаётся в сравнении, и не только познаётся. Всё этим держится. Радость держится болью, свет держится тьмой, покой держится усталостью. Отними одно, рассыплется другое.

Он снова представил людей, у которых нет ни холода, ни грязи, ни ветра. Они живут в тепле круглый год. У них нет ноябрей, февралей. У них нет морозов и снегов. Он понял, что они не счастливее его. Они просто не знают, что такое счастье, потому что им не с чем сравнить. Бедные. У них есть всё, и потому нет ничего.

А у него есть.

Он избранный.

Да, у него есть этот противный ветер, но есть и дом, тёплый, который ждёт его с чайником и уютной печкой.
 

Он остановился. Ветер по-прежнему больно тыкал в щёку. Грязь тянула его сапоги к себе. Небо висело так же низко и беспросветно. Но он уже стоял и улыбался, как дурак. Один посреди дороги, в холоде, в слякоти, в этой беспросветности.

Кто бы глянул со стороны, подумал бы, что пьян человек.

А всё от того, что он вдруг понял, что это никакое не наказание.

Всё это богатство. Неприятное, колкое, тяжёлое, неудобное, порой невыносимое, но богатство.

Отними у него холод навсегда – и он сойдёт с ума от однообразия и неблагодарности. Оставь ему холод навсегда – и он сойдёт с ума от тоски и неблагодарности. Но у него есть и то и другое – холод и тепло, грязь и дом, распутица и родное крыльцо, – значит он жив. Жив и знает цену всему...

Дальше он пошёл, уже улыбаясь. Ничего не изменилось снаружи. Но внутри изменилось всё. Стало легче. Не потому, что он себя уговорил или смирился. А потому, что понял, холод – это цена за счастье, и он готов её платить...

И он шёл, и холод шёл по ногам вверх, до колен, до живота, до самого сердца. Но сердце уже не сжималось. Оно раскрывалось.

Он шёл и берёг в себе это новое чувство, держал изо всех сил это осознание, которое только что пришло...
 

А где-то очень далеко, в стране, где не бывает холода, люди бредут сейчас по улице и не поднимают головы вверх.

Что они там не видели...

 

 

Комментарии