ПРОЗА / Игорь КОРНИЕНКО. ПТИЧКА, ВОЗВРАЩАЙСЯ ДОМОЙ! Рассказы
Игорь КОРНИЕНКО

Игорь КОРНИЕНКО. ПТИЧКА, ВОЗВРАЩАЙСЯ ДОМОЙ! Рассказы

 

Игорь КОРНИЕНКО

ПТИЧКА, ВОЗВРАЩАЙСЯ ДОМОЙ!

Рассказы
 

ЛЮБИМАЯ ПОМАДА БАБЫ ДУНИ
 

Старость не радость?..
 

Пытался припомнить в точности, как она сказала. «Никто не настолько молод, чтобы не умереть прямо сейчас». Вроде бы это звучало так. Семнадцатилетняя, худенькая, если не тощая, девочка с большими синими глазами. Она то и дело отводила взгляд и неохотно отвечала на вопросы. А когда начинала говорить, казалось, что говорит не она, что за неё говорит некто. Некто другой, не из этой жизни. То, что за границей человеческого понимания, в темноте, по ту сторону света…
 

Догадаться было несложно, что я не приживусь, что я не к месту. И вообще не понимаю, зачем и для чего родилась… Меня с детсада невзлюбили. И во дворе я не могла ни с кем нормально подружиться, поиграть. Я жутко картавлю, у меня лошадиные зубы, особенно передние. Ещё эти безумные веснушки, видели бы вы, как они расцветают летом, болячки были бы спасением. Когда волнуюсь, начинаю заикаться и напрочь забываю всё, что хотела сказать… Одним словом, сплошное уродство и комплексы.

Мама с папой как-то этого не замечали, они вообще меня не замечали, когда я попросила у них скобы для зубов, они рассмеялись. Вот и поговорили. Больше я о зубах и не заикалась. Про уши молчу, посмотрите на меня в профиль – и вы поймете, о чём я…

К логопеду ходила в начальной школе – сказал, с возрастом пройдет, главное, научиться выговаривать звук «р», и тут началась очередная пытка жизнью. Чего только мне под язык не подкладывали. Честно перепробовали всё: от пуговиц до грецких орехов. Порой орех был настолько большой, что не помещался во рту, а я старалась удержать его языком и громко пыталась произнести «всего один звук», как умоляла мама:

– Р-р-р…

Я так и не смогла. Орех пулей выстреливал из моего рта вместе со слюной прямо в лоб мамы. Мама плакала, папа ругался…

Только у бабушки я могла укрыться от родителей, от улицы, от такой жестокой по отношению ко мне жизни…

Когда девочки из класса первый раз поколотили меня, это было 29 октября, в седьмом классе, я хорошо помню все даты, особенно связанные с болью. Второй раз это произошло за школой, на стадионе, спустя месяц и один день. Меня избили из-за того, что я первая сдала контрольную работу по биологии. В девятом классе перед новогодними каникулами я не убежала со всеми с последних двух уроков по физике… Теперь к девочкам присоединились и мальчики… Бабушка ходила к класснухе, к завучу, мама же с папой решили, что с одноклассниками я должна разбираться сама: «Тебе с ними жить», «И не будь разиней, умей постоять за себя».

Вот и опять поговорили. Впрочем, я к таким разговорам давно привыкла.

Бабуля спасала меня от мира. После того как продавец фруктов погнался за мной, а когда я убежала, он стоял и смеялся, и матерился мне вслед, я стала бояться выходить на улицу. Придумывала всякие отговорки, болезни, врала… Иногда у меня болел живот, иногда школу закрывали на санобработку…

С бабулей в её маленькой однокомнатной квартире я чувствовала, что живу, что не такая и уродина, что кто-то меня любит и никогда не оскорбит, не подымет на меня руку…

Бабушка расчесывала мои волосы своим кедровым гребнем и говорила:

– Ты ещё встретишь своего принца, и всё изменится. Любовь творит чудеса…

Я верила. Ночами в кровати слушала, как тикают на кухне бабушкины часы, и мечтала. И всё, что было нехорошего со мной, в этот момент не существовало. Его не было. Оно не могло произойти со мной. С такой чудесной девочкой, ожидающей принца, который будет любить… И только сон мог разрушить сотканную мечту. Во снах плохое всегда возвращается. Всегда… Слезы, пинки, издевательства, непонимание, раны, боль…

Бабуля умерла. Я перестала верить в чудеса. Забыла, что такое мечты.

Реальность чудовищна и бороться с ней – только проигрывать. Раз за разом. Действительность для того и существует, чтобы напоминать тебе, кто ты. Какое ты ничтожество перед ней.

Только я нашла способ выжить. Выбраться. В этом мне опять же помогла бабуля. Её смерть. Смерть единственного любящего, понимающего меня человека. Я нашла, как обмануть реальность. Нашла выход. Для себя. И действительность проиграла.

Стать старой. Старухой. Вот выход. Я стану своей бабушкой.

Достала из шкафа всю одежду бабули. Стала примерять платье за платьем, юбку за юбкой, кофты… Вертелась перед зеркалом до позднего вечера, выдохлась, но ощущала себя свободной, словно, хотя почему «словно», так и было, я нашла эликсир молодости. Вечной жизни. Счастья…

Репетировала целыми днями. Приходила в бабушкину квартиру, плакала и репетировала старость. Играла свою бабулю. Бабу Дуню.

Самым тяжелым оказалось сделать макияж. Говорила я, картавила и шепелявила, и так как старуха, а вот с лицом пришлось повозиться. У бабули не было косметики, попросила денег у мамы, соврала, что в фонд класса. Триста рублей потратила на всякие там тональные крема, тени… Без толку. И тут совершенно случайно открыла для себя грим. Клоун в магазине игрушек подкрашивал себе щёки, я сперла у него набор с красками. Украла впервые. Скажу сразу, гримом пользовалась только первое время. Через месяц достаточно было тонального крема, пудры, и я превращалась в старуху. Самую что ни на есть настоящую.

Выходить в первый раз на улицу было страшновато. Моросило. Я повязала бабушкин шерстяной платок, сверху нацепила простой целлофановый пакет, чтобы не промокнуть, надела бабушкин синий плащ, резиновые сапоги…

Посмотрелась в зеркало – чего-то не хватало… И я сделала небольшой горб, ловко подложив хлипкую бабушкину подушечку-думку между лопатками.

Напоследок подкрасила губы своей любимой коричневой губной помадой.

Первые неловкие, робкие шаги – словно учишься ходить заново. Так и есть – всё заново. Надо привыкать к старости. Я много часов проходила по бабушкиной квартире, чтобы хоть чуточку научиться так ходить – шаркая, еле переставляя ноги, покачиваясь, трясясь… Надо бы приобрести клюку, подумала я тогда, а то ноги совсем не держат…

Бальзамом на душу, старую душу, был звонкий выкрик мальчугана на велосипеде: «В сторону, бабуся, собью!». Я расплакалась. От радости. Я победила. Моя жизнь только начиналась. Наконец. И я вздохнула полной грудью, чего не делала в прошлом, в молодости, ни разу, свежий полный свободы воздух. Вот она, жизнь.

Дошла до булочной – вернулась. На следующий день осмелилась купить батон. Продавщица сама положила мне хлеб в сумку:

– Не уроните, бабушка, – сказала.

Я была на седьмом небе.

Всё дальше и дальше стала отходить от дома. Как-то солнечным днем присела у незнакомой пятиэтажки на скамейку к бабулькам. Что интересно, со мной заговорили, даже не знакомясь, как само собой разумеющееся. Видно, у старости на всех одно лицо. Обезличивание…

Поговорили о пенсии, о малолетних пьяницах, о некой Шурке с первого этажа, у которой внук наркоман, о дорогих лекарствах и сучке, что работает в ближайшей аптеке и вечно грубит как собака…

Смешно, но когда я, попрощавшись, стала уходить – услышала:

– А эта, сама еле ходит, трясётся вон вся, а туда же, хорохорится, молодится, губёшки свои помадой намалевала, тьфу…

Это был мой триумф.

Школа. Меня по-прежнему ни во что не ставили, подшучивали, дразнили… Но я стала замечать, что становлюсь невидимой. С каждым днём я словно растворяюсь, исчезаю для всех окружающих. Даже учителя перестают видеть меня… Как бы я есть, и меня в то же время нет… Странно, не правда ли?..

А вот бабу Дуню заметили все. Я пришла в школу с целью узнать, как учится внучка. До дрожи боялась, что кто-нибудь узнает меня, поднимет на смех, опозорит… Директор Николай Николаевич долго не мог вспомнить меня, ту, бывшую, неживущую:

– Она такая незаметная девочка, – сказал.

Вызвал моих обидчиков из прошлого.

Пообещал оставить их на второй год. Заставил извиниться передо мной.

– Это за беспокойство и всё прочее, – оправдался.

– Извините, бабушка, мы больше так не будем, простите…

На пороге он поцеловал мне руку, я вздрогнула, руки, молодые, без морщин руки, могли выдать меня. Но Николай Николаевич только сказал:

– А внучка ваша на справке, болеет…

Я ответила:

– Знаю.

И вот недавно, неделю назад, второго числа, соседка, подруга бабушки, вызвала участкового. Сказала, что видела, как кто-то, похожий на покойную бабу Дуню, несколько раз выходил из квартиры.

«И не раз и не два, а много раз».

Попросила проверить…

«Может, это призрак?».

Охотник за привидением, местный участковый Олег, не помню фамилии, пришел рано утром, я как раз выбирала сегодняшний «наряд». Позвонил. Открыла. Он с порога, не здороваясь:

– Ты здесь никакой подозрительной бабульки не видела? – спросил шепотом.

– Нет, – ответила.

– А то говорят, тут покойница ходит. Ну, хорошо запирайся, мало ли чё…

И поставил галочку в своем журнале.

Вот и поговорили.

Ходячая покойница... Я увидела конец себя, то, к чему так стремительно несусь, наслаждаясь жизнью и свободой. Меня это не испугало, я ведь буду жить вечно, просто не будет той меня, которую знали мама с папой, знали вы… И чтобы не исчезнуть той молодой для всех навсегда, я пришла к вам. Чтобы рассказать. Чтобы хоть кто-то знал… Не к родителям же идти, им что я есть, что нет… Почему к вам?.. Вы учили меня с четвертого класса, и ещё – история мой любимый предмет…

За последние три дня у меня сильно ухудшилось зрение, не считая двух выпавших зубов и жуткого артрита. Это старость. Никто не настолько молод, чтобы не умереть сегодня же. Прямо сейчас. Слышали такое?..

Этот мир был создан для меня такой, да, именно такой и никакой другой. Если бы не эта игра в старость, меня бы изничтожили те же самые одноклассники. Старость спасла мою жизнь, старость стала спасением моей молодости. Взгляните на руки, ещё вчера на них не было ни морщинки…

И я не хочу останавливаться, потому что ощущаю жизнь. Каждой клеточкой тела… я живу каждой секундой… каждым дыханием…

Старость освободила меня. Спасла. Сегодня, перед тем как зайти к вам, я долго ходила по школьному двору, побывала в тех местах, где меня колотили, посмотрела в глаза всем из класса… Я поняла, что не смогла бы… Не смогла бы разделить с ними жизнь. Жить так… Поняла, что старость моё спасение. Безумие? Нисколько... Да, я никогда не узнаю, не познаю многих вещей, да и зачем они мне?.. Жить свободно, дышать – разве не это главное? Не в этом смысл… Хотя каждому свое, так ведь?..

О, простите, корвалол забыла купить и голубей ещё в парке у фонтана покормить надо. На выпускной постараюсь прийти, если ноги не подведут. Артрит, понимаете ли. Как у бабушки. Старость… не радость. Ха-ха… Прощайте, а хотя нет, до встречи…
 

И мы встретились спустя почти десять лет. Встретились вчера. Я стоял на остановке. Она в молочном киоске напротив что-то покупала, я сразу её узнал. Конечно, это не та худенькая семнадцатилетняя девчушка, заигравшаяся в старость, но это была она. Сгорбленная, маленькая, с большими синими глазами… Точно, она. Пропустил свой автобус, перешел дорогу. Она купила пакет молока и булку хлеба. Я не успел подойти, она сказала:

– Это для моих кошечек. У меня их целых пять.

Посмотрела на меня, улыбнулась.

– Вы что-то хотели спросить?..

И этот голос…

– Мне кажется, вы у меня учились. Я преподавал историю в восьмой школе, вы ещё…

– Нет, – перебила, – я не здешняя, извините.

Пошла. Медленно шаркая ногами по асфальту.

– Может?..

Она помахала рукой, не оборачиваясь.

Я постоял, начал накрапывать дождь.

«Не мог я обознаться. Она. Это точно она».

Догнал старушку у парка, где, если верить её рассказу десятилетней давности, она кормила голубей.

– Баба Дуня! – громко выкрикнул я.

Она остановилась.

– Баба Дуня.

Обернулась.

Я разглядел на её губах её любимую коричневую помаду.

– Вы, как я вижу, не изменяете своим вкусам, – сказал.

Она улыбнулась:

– Ни в жизнь.   


 

МЕСТО ВСТРЕЧИ ПОЕЗДОВ
 

Время – ночь.

Я и проводница у бачка с кипятком. Она – здоровенная тетка с большущим бюстом и прической, мимо неё просто так не пройти:

– Если хотите, могу выпустить на улицу. Мы здесь минут сорок простоим.

Она прячется в своей каморке, я говорю:

– Если не трудно. Душно в купе.

– А на улице дождь, не сильный, – появляется гром-баба, – я не очень люблю дождь. Но здесь, на маленьких, богом забытых станциях другой дождь. Ни как в городе. Здесь дождь романтичней, человечней, что ли. Не бьет в лицо, не грубит, мягкий он тут какой-то, будто разговаривает.

Вот оно, думаю, безумное сочетание крупной формы и хрупкого, нежно-лиричного содержания. Вся Россия такая. Вся из крайностей и противоречий.

Я спрыгнул на мокрую платформу маленькой безымянной станции. Вдалеке пара-тройка одноэтажных миниатюрных строений, голубые маячки тут и там семафоров, лес.

Всматриваюсь, показалось, в темноте промелькнуло что-то белое. Приблизилось.

Вернулась моя собеседница:

– Я бы спустилась к вам, да боюсь, позовет кто, сами видите – не Дюймовочка, – хмыкнула, затянулась сигаретой, выпустила в ночь кольцо дыма. – Это всё из-за моего первого и единственного мужа. Он меня научил похмеляться и пускать кольца, а я стихи, между прочим, тогда хорошие писала, книжечка у меня есть. Если у себя найду, я вам подарю.

Сказал:

– Спасибо.

– И про ночь, вот как сейчас, писала, и про измены мужа… Когда он ушел, всё как отшибло. Распухла, писать забросила, все девичьи мечты коту под хвост, пить ещё больше стала, потом, хорошо, на железку взяли, пожалели, вот и теперь я тут. А что, мне нравится, людей я понимаю, слушать умею.

Бросила бычок сигареты, крошечный огонек в темноте:

– Молчать не люблю. Боюсь. Пять лет одиночества убили во мне молчание. Молчание – смерть. В гробу намолчимся. Согласны?

Она терпеливо ждала от меня ответа. Я молчал. Смотрел в лес на белесый силуэт между деревьев.

– Пойду, поищу вам свои стихи.

Она ушла. Я подумал, что зря ничего не сказал, обиделась наверняка гром-баба. Но это в лесу… И вот награда: на платформу блестящая от дождя вышла девушка в белом платьице. Подошла, позволила мне разглядеть её ноги, талию, грудь, губы, глаза… Она как будто только что плакала.

– Вы плакали? – спрашиваю тихо, словно боюсь спугнуть.

– Смотрела на звезды, – неожиданно ответила она, – вы любите смотреть на звезды?..

– В детстве вроде любил.

– Да детство иногда заканчивается. Перестаёт. Печально. Не правда ли?..

– Угу.

– А ночью всё совсем иначе, не то что днем. Ночь – она полна тайн. Волшебства. Верите в чудеса?

Усмехнулся, меня забавляли её по-детски наивные, простые и в то же время непростые вопросы:

– Не очень.

– Надо верить в чудо; на самом деле, если в него верить, оно будет и в вашей жизни, чудо.

– А что это вы делаете здесь так поздно?

– Встречаю поезда. Это такое место. У всего ведь на земле есть своё место. Есть и необыкновенные места. Места со значением, места, куда хочется возвращаться и возвращаться…

Поезд тяжело вздрогнул, зашипел. Отвернувшись на секунду, чтобы посмотреть, не подошла ли моя проводница, оборачиваюсь и вижу – пустую платформу, лес, мягкий ласковый дождь.

– Засмотрелись на звезды, – знакомый голос за спиной. – В этих местах небо ближе к людям. Потому что люди тут добрее, к природе всё ж ближе. А я вам книжку свою нашла. Забирайтесь.

Поезд набирает обороты, возвращаюсь в своё купе. Думаю, а не вернуться ли к ней, к моей проводнице, попросить крепкий чай и проговорить с ней весь остаток ночи. Но почему-то не иду, продолжаю сидеть и смотреть в окно.

Промелькнула табличка, еле успел прочитать. «Место встречи поездов» было написано на ней. Вот те раз, я и не знал, что такие места бывают. Поезда – как люди. Да, у всех своё место, свои встречи…

Открываю подарок, смотрю на фотографию молодой поэтессы, в глаза, будто она только что плакала, и… и не знаю, как поступить.

Выбежать из купе, побежать, отыскать проводницу, спросить, рассказать, узнать…

Сижу. Не шелохнусь. Сердце слилось с размеренным стуком колес поезда. Всё-таки чудеса существуют. Всё-таки надо верить в чудо.

Смотрю в окно, а за окном пролетают звезды.


 

ПТИЧКА, ВОЗВРАЩАЙСЯ ДОМОЙ!
       История наоборот
 

Внутри всё сжалось в кулак, в бутон, да, именно так, она увидела, как бархатные лепестки цветка оторвались вместе с кусками плоти, разорвали грудную клетку. Сердце лопнуло, она услышала этот звук, он поселился в ней теперь навсегда. Чавкающий шлепок, плевок реальности.

Это было последнее, что услышала мать, потом в ушах зазвенело, и наступила тишина. Непростая это была тишина.

«Мёртвая» – пришло слово. И это слово изменило мир вокруг. Изменило её…

Мать стояла в дверном проеме, когда пришло состояние невесомости: оно обрушилось потолком в серых плешах паутины, когда, не чувствуя под собой опоры, ноги оторвались от пола и мать взлетела над телом мертвого сына. В той самой комнате на подселение, которую купила ему много лет назад.

Бутон внутри почернел, следом за невесомостью пришла боль.

– У меня же нет сердца, – вспышка, – откуда боль?..

И у этой боли, пришло осознание, не будет конца, она – бесплатное приложение к плевку неизбежности, необратимости…

Невесомости?

– Жанна Леонидовна, – далекий голос из прошлого, – вам плохо?

Возвращение всегда болезненно.

Что бы ни ответила, для этого пьяницы она бессердечная сука. Впрочем, все обитатели этой квартиры на три хозяина давно так считают, с заезда сына.

Считают: бросила сына на произвол судьбы. Оставила одного. Сын довольствуется редкими подачками. «И слова ласкового не скажет, не поддержит, мать ещё называется», – услышала как-то кухонные перетирания её костей, приехав без предупреждения к сыну.

– Вам плохо? – повторил Гена, сосед из комнаты, что справа от комнаты сына.

Мотнула головой мать, спрятав невесомость в себе, внутри:

– Ты его нашёл? – спросила.

– Так по запаху нашли, – оживился, Гена с говорящим прозвищем Шалупонь, вечно безработный, вечно нетрезвый. – Я сперва не чуял, Лизка моя всю ночь тарахтела, воняет, мол, чем-то пропащим. А потом поутру слышим, телефон евошный звонит без конца, а он не отвечает, ну, я и принюхался…

Запах мать почувствовала ещё в подъезде, запах сына.

Вспомнила его холодные ладони; было лето, конец августа, жара плавила асфальт и мозги, а у Роди она случайно, уже не вспомнить, как так вышло, взялась за руки, за ледяные пальцы:

– Ох, ты ж ё-моё, Родион, любовь не греет, что ли?..

Она быстро растёрла руки сына своими руками, а когда поднесла к губам и подула, ладони ответили мускатным, пряничным ароматом.

Родиону тогда только исполнилось шестнадцать, он стеснялся любых проявлений своих чувств. Но, как и любая мать, она знала, что внутри у сына. Матери знают, что у ребенка на сердце, что под сердцем, знают, чем сердце кровиночки успокоить…

Сын убрал руки в карманы, поежился, пробурчал что-то, она не разобрала.

– Что ты сказал? Громкость прибавь.

– Я спросил, – откашлялся, – любовь к матери считается? Греет?..

Жанна Леонидовна вновь ощутила запах теперь в дыхании сына, будто он только съел какое-то пирожное и запил сладким душистым напитком, Родион с детства обожал тархун.

Мать слышала – у злостных курильщиков травки особый, специфический, сладкий запах. Они буквально пропитываются им: пот, слюни, волосы – всё пахнет марихуаной.

И вместо ответа мать понизила голос, грозно сжав зубы, не размыкая губ, спросила:

– Ты травокур, что ли, не пойму?

Сердце матери говорило: нет, нет, не верь!

Червь сомнения пробрался в голову, запищал противно: «Ты посмотри на его глаза, вечно, как у обдолбыша, мямлит, а не говорит и ходит, будто под градусом. Тот ещё наркоша».

Сердце кричало: «Не слушай! Верь мне! Верь сыну! Верь в сына!».

«А запах, характерный запах, откуда?» – перебивал червь.

Родион захлопал глазами, посмотрел по сторонам, ища помощи, поддержки от кого-то невидимого, промямлил:

– Я же про любовь спросил... Материнскую…

Ткнув указательным пальцем сыну между глаз:

– Я тебе дам любовь. Ты травку куришь?! Ответь мне сейчас же!

И сын пробурчал:

– Не курю я.

– Честно?! – заглянула в глаза сына, не убирая палец. – Поклянись мной!

– Честно.

– И говори громче и чётче! – взвизгнула мать. – Шепотом в этой жизни ничего не добьёшься!

– Клянусь! – громко ответил сын.

– Поклянись мной.

Сердце молило: «Не надо. Нет».

Червь ликовал: «Да! Пусть поклянётся! И скажи, что если он соврёт, то ты умрешь!».

Мать сказала.

Сын тихо сказал:

– Клянусь тобой, – на глазах заискрились слёзы.

– Материнская любовь греет, как не сможет согреть никакая другая любовь, – произнесла Жанна Леонидовна, всё ещё стоя на пороге в дверях комнаты сына.

Она не сказала этого в тот день, не сказала и потом, сказала сейчас, много лет спустя, когда запах сына оставил его навсегда.

– Он вас не слышит, – икнул Гена Шалупонь.

Мать увидела себя, стоящую на коленях у изголовья дивана, на котором умер сын, она наклонилась к Родиону, губы касаются холодной, посиневшей мочки уха:

– Материнская любовь греет горячей всех любовей, сынок, – говорит, и слеза матери падает на краешек уха, скатывается улиткой внутрь раковины… Слеза горячая, тело ледяное…

Слеза пробивается сквозь барабанную перепонку и дальше, и глубже, согревая тело, а достигнув сердца сына, слеза матери наполняет его соком жизни, сердце стучит, сердце распускается алым бутоном розы.

– Я слышу, мама, – поворачивает голову Родион, и щеки розовеют на глазах, – я так и знал, ты же знаешь, ты всё всегда знаешь.

– Знаю, – говорит мать.

Гена Шалупонь икает:

– А может и слышит?! Говорят же, душа, пока сорок дней не отведёшь, среди нас.

– Да, да, – соглашается женщина на пороге и не решается сделать шаг в комнату.

Она смотрит в единственное окно, на пыльные жёлтые шторы, слева стол завален бумагами, открытый ноутбук, справа от окна диван. На диване – сын.

– Запах нас выдаёт, всегда нас выдают наши запахи, выдают с потрохами, – наигранно замахал перед алым носом сосед. – Пьяный ты или с похмела, всё понятно по запаху, обгадился, тоже не скрыть, а уж, как помрешь, так развоняешься за все непрожитые годы…

Не вникает мать в монолог Шалупоня, в комнате сына что-то случилось со светом. Здесь и в солнечную погоду всегда мрачно, а тут будто тени ожили, задвигались, и на секунду матери почудилось, сын пошевелился.

Дернул правой рукой, приподнял голову…

Живой.

Жанна Леонидовна шагнула в комнату. Тени замерли, насторожились. Ещё один крохотный шаг, не сводя глаз с дивана. Окаменели тени, умерли. Острие скул, полуприкрытые глаза, бело-желтая, натянутая, вот-вот порвётся, кожа щёк, чёрные губы перекошенным полумесяцем…

Боясь, что вернется невесомость, шагнула от дивана к столу, схватилась за угол. Стол под матерью забился мелкой дрожью.

– Вот и осмелились, – прокомментировал Гена. – Я ведь тоже, как дверь выбил, побоялся сразу зайти, какой-то страх одолел, а ещё с бодуна, в голову всякие страсти как забрались.

На столе лист, почерк сына.

Предсмертная записка – больно сдавила виски матери мысль. Заходил ходуном стол.

Буквы, написанные синей пастой, заплясали, смешались в абракадабру, расплылись…

Родион сочинял стихи, которые она совсем не понимала. Читал, любил это делать, хорошенько приняв на грудь; Жанна Леонидовна честно силилась вникнуть, правда, не всегда слушала, иногда грубо обрывала:

– Не моё это Родион. Поэзия твоя такая… Я выросла на Пушкине с Цветаевой. И чего это ты снова пьяный? Как к тебе ни зайдешь, так либо болеешь после гулянки, либо под градусом. Как это называется?..

Сын разводит руками, выдаёт:

– Это называется двадцать семь лет, мама.

Он два года как съехал с родительской квартиры в комнату на подселение, инициатором переезда была мать.

– Ты уже взрослый Родион, уже не мальчик Родя, Родиончик, Родинка! У тебя свои мужские, естественные потребности, так ведь?! – И, не давая ответить: – Девушку пора давно заводить, а не с мамой жить. Не секрет, что и у мам свои интересы, нужды, мечты, если на то пошло...

Всё, что остаётся сыну – кивая, соглашаться. Что в семь лет, когда, поддавшись уговорам мамы, один, дабы научиться самостоятельности, отправился в школу, что в двадцать пять.

Мама утверждала:

– Так правильно. Свой угол. Свобода. Делай что хочешь. С кем хочешь и когда хочешь. Друг от друга отдохнем за столько лет-то. Комнату подходящую я уже подыскала, почти в центре, всё близко, и магазины нужные, и остановки… Живи – не хочу!

Сын кивал.

– Я же помню, как в восемнадцать, когда от армии тебя отмазали, в тот день ты заглянул в спальню и увидел меня в неглиже. Помнишь, как ты побледнел и чуть в обморок не грохнулся?

Покраснел Родион, градус или же воспоминание едва не сбило с ног, пошатнулся на подкосившихся ногах, схватился за воздух.

– Во-во, я про то же, зачем тебя своими лифчиками-бюстгальтерами смущать, это и ненормально. А в своей комнате и ты хоть без трусов ходи, и никаких потрясений…

Воздух не удержал, сын схватился за сумку матери, она висела у неё на локте, почувствовав твердь земли под ногами, пришёл в равновесие, выпрямился:

– Когда съезжать? – едва дыша, с печалью, разрезавшей лицо, спросил, стараясь не смотреть в глаза матери.

– Да хоть сейчас, – сказала, рассмеялась, ущипнула сына за подбородок. – Как соберешься, за полгода я уже заплатила за комнату, потом вся коммуналка на тебе. Комната твоя…

– Живи – не хочу, – закончил за мать сын.

– Вот именно, – поставила точку она.

Точка перед глазами – это буквы на листке собрались в кучу. Жанна Леонидовна отцепилась от стола, пытается разбить точку на буквы, на слова… не получается.

– Что там? – заглядывает в комнату Шалупонь. – Вам плохо?

Поднятый указательный палец останавливает мужчину в дверях. Не входить! Угрожает палец. Это территория неприкосновенна. Территория сына – территория матери.

Буква «М» появляется первой, потом «А».

– Мама, – шевелятся губы.

И пол исчезает под ногами. Она взлетает над столом, и буквы, собранные в слова, в предложение, висят над ней перед глазами лозунгом, надеждой, приговором: МАМА, РОДИ МЕНЯ ОБРАТНО!

И всё, одно лишь это синей пастой посредине листа из блокнота.

Чтобы вернуться, поняла мать, нужно произнести вслух написанное сыном заклинание. Надо лишь отлепить прилипший к нёбу язык и сказать. И слова, а это непростые слова, волшебные, воскресят, да, правильно подобранные слова имеют такую силу – возвращать к жизни мёртвых. Мать отдирает язык, с кровью, кровь орошает сухую гортань:

– Мама, – сглатывает сладко-горькую кровь, – роди меня обратно.

Боковым зрением на сына, в немой мольбе, что вот дрогнут ресницы…

Чпок – плевок реальности ответом.

Нет тебе воскрешения.

Она у стола на листе буквы.

– Вам лучше присесть, – советует успевший сбегать в свою комнату и похмелиться разведенным боярышником Гена. – В ногах правды нет, правды вообще нет. Всё полуправда.

Шалупонь говорит – «правда», мать присаживается на стул у стола, слышит – «выгнала». Окровавленным, смоченным кровью горлом, кричит в ответ:

– Не выгоняла я его! Это жизнь! Жизнь!

Гена прикусил язык от неожиданности, выпучил на мать глаза, проблеял:

– А я, а я, чё?.. Я и не говорил такое… Это жизнь, правильно. Всем хочется нормальной жизни… Никто никого не выгоняет, это за нас жизнь делает… – И, кивая в сторону тела на диване: – Вон, одного уже выгнала.

Закончил он смачной отрыжкой. Мать сдержалась, не закричала, прикусила губу, чёрный квадрат экрана ноутбука, как окно в другое измерение, космос, где невесомость, и куда отправился на веки вечные её сын.

Кусок дивана в отражение и её плоское лицо. Вместо глаз две дыры, из которых никак не польются слёзы.

– Я чё говорю-то, Жанна Леонидовна, – бодро, словно ожил, затараторил Генка, – Родька говорил, буквально на той неделе говорил, что у него нет ни одной фотки, так и сказал, окочурюсь, а на памятник фотки нет, из паспорта только. Как чувствовал, будто… Говорят ведь, что ощущаешь её приближение, когда она близко совсем…

Оторвавшись от черноты Космоса, мать осмотрелась, в горле снова сухо, в груди, там, где должно быть сердце, огонь изжоги:

– У меня, у меня его фотографии есть, только он на них маленький, – она поднялась, деревянный стул освобождённо затрещал, стала перебирать стопки бумаг на столе. – Как, совсем нет ни одной взрослой фотографии? – спрашивала у себя, спрашивала у неизвестности. – Совсем ни одной?.. Совсем?

Слёзы наполняли дыры, но время слёз ещё не пришло, мать надавила пальцами на глаза, словно загнала их назад, на глубину, на дно...

– Совсем, – Шалупонь курил, выдыхая дым в сторону входной двери, – говорю же, как чувствовал Родя, говорит пару дней назад, мол, нет фотографии нормальной…

– Я поняла, – прикрикнула мать, – и что?

– Так это, если и у вас нету, а ведь нету?! У меня кореш есть, он бог фотошопа, снимет его такого сейчас, за бутылку, а глаза прифотошопит.

– Глаза что?.. – мать посмотрела на пьяного соседа.

– Ну, пририсует, приделает в фотошопе. У него же они закрыты, вот он их и это, откроет, за бутылку…

– Иди, проспись! – оборвала мать.

– Так я же, типа, помочь вам, одной же как, вот, и фотки нет…

Ничего не сказала мать, села за стол, на скрипучий стул, ладонью прикрыв лист с надписью.

Шалупонь побурчал, потоптался на пороге и незаметно для матери исчез.

Оставшись одна, закрыла глаза, где в точности такой же Космос, что и на экране ноутбука сына.

Из тьмы выбралась на солнце, первым делом до дома, в секретере куча фотоальбомов. Она помнит, должна быть фотка, в прошлом году фотографировались на Рождество.

Родион с детства не любил фотографироваться, жалел птичку.

– Она же маленькая, – объяснял первоклассник Родя, – вылетит птичка из домика и потеряется, и не найдет дорогу домой, и умрёт.

Фотограф растеряно пожимает плечами, ищет поддержки у родителей, а ей нечего сказать сыну. Жанна Леонидовна смотрит на мужа, это последний год их совместной жизни и последнее семейное фото. Отец берет тогда сына на руки со словами:

– А мы не будем выпускать птичку, пусть сидит в домике. Так и скажем дяде фотографу, да? Давай?

Родя одаривает всех бесконечно счастливой улыбкой, говорит:

– Пусть птичка сидит дома!

Фотограф складывает пальцы в знак ОК и не говорит волшебных заклинательных слов.

Вспышка – птичка вылетела.

Фотографии – разбросала их по всей двухкомнатной квартире. Нет снимка с Рождества!

– Быть такого не может!

Она держала его в руках, на нём они вдвоём – мать и сын крупным планом. Родя, как всегда, серьезен, но глаза выдают счастье.

Да, в такие моменты, он их для себя называл «моменты причастности», Родион был действительно самым счастливым человеком на планете. Мать это знала, матери они ведь всё всегда знают, но не могла остановить ход жизни. Самостоятельной жизни для каждого из них. Она называла это свободой. Сын – испытанием, наказанием.

Пробежалась по знакомым, у кого могли быть фотографии сына, зашла во все конторы, где когда-то, пусть и недолго, работал Родион – ничего.

Какие-то смытые, стёртые, старые фотографии мельтешили. Измятые, черно-белые, цветные снимки причиняли невыносимую боль. Болело всё внутри и снаружи, самая незаметная, тоненькая морщинка впивалась, ранила...

– Даже фотки своей мне не оставил, – сказала мать углу дивана в чёрном зеркале, а если вглядеться, можно увидеть кусочек носка, небрежно заштопанного на большом пальце. – Это месть, сынок?..

Мёртвая тишина.

– Оправдываться? Бессмысленно, я поступала так, как считала правильней всего. Хотела лучшего. Для нас. Для тебя.

Мать пошевелилась, стул хрустнул, она перевернула лист, синие, большие буквы навсегда с ней, в ней, как и тишина, и чавкающий плевок реальности.

На обратной стороне мелкий, с трудом читаемый почерк сына. И каждая буква, запятая, точка – уколом, укусом, ударом… Раной.

Внутренний червь запищал: «Порви, не читая, это тебя убьет!».

Мать озвучила голос сердца: «Заткнись!» – приказала.

«Ма стояла на пороге, стояла не шевелилась, дышала? Нет. И сердце не стучало. Боялась войти в комнату, в комнате на диване тело сына. Сын не дышит. Сердце его не стучит. Скорая выехала, но приедет не раньше, чем через час. Сын умер ночью, и стрелки на часах, что на стене над диваном, застыли, обозначив время смерти. Половина третьего.

Ма не плачет, потому что, заплакав, она не остановится уже никогда, пока не выплачет всю себя.

В комнате серое утро белеет с каждой минутой, но ма не решается войти и подойти к сыну. К телу. В окаменевшей руке сына зажат лист бумаги. Это его последнее стихотворение. Его он написал для неё. Ода матери. Только она не прочтёт. Ма так и будет стоять здесь на пороге. Пройдёт час, солнце заполнит комнату с сыном, мать будет стоять, не шевелясь, не дыша. Приедет бригада скорой помощи, врачи отодвинут ма, как какой-то неодушевленный предмет, как часть интерьера, вещь, проникнут в комнату и будут хозяйничать, щупать мёртвого сына, и ма».

Обрывался рассказ сына, жизнь оборвала, или нежелание продолжать. У Родиона это от отца, бросать всё на полдороги. Начать и не закончить. Вот и здесь, с этой историей, по всей видимости, так. Проба пера. Первый рассказ, сын давно говорил, что хочет попробовать себя в прозе…

– «И ма…» – произнесла вслух мать, заскрипела стулом, это она пригнулась, включила ноутбук, пододвинула к себе поближе.

Сын так и не научился набирать свои стихи, всегда просил её, а когда она отказывалась, мучительно долго стучал по клавиатуре одним пальцем.

– Ма не сможет долго стоять на пороге, сынок, потому что материнская любовь греет, как никакая другая, потому что любовь ма сильнее смерти.

Загорелся экран знакомыми лицами с рождественской фотографии: она улыбается, щекой прижимаясь к щеке сына, Родион серьезен, но глаза выдают счастье.

Мать заплакала. Нарушила мёртвую тишину комнаты и сердца. Оживила.

Почерневший бутон побагровел и начал распускаться.

Слёзы текли, капали на клавиатуру, промочили лист…

Мать быстро набрала написанный от руки текст сына.

– Птичка, возвращайся домой! – громко, как заклинание, попросила.

В комнате всё ощутимее сладкий, пряничный аромат.

Мать пишет незаконченную историю сына.

Историю наоборот.

 

Комментарии

Комментарий #48710 23.09.2026 в 15:00

Человеколюбче...