Владимир ОДНОРАЛОВ
КАК СТАНОВЯТСЯ ЧИТАТЕЛЕМ?
Рассказ
Это процесс непрерывный. Я и по сей день совершенствуюсь и утверждаюсь в этом почтенном звании. Как же это происходит? Вот, живёт человек, любит, страдает; и вдруг – утыкается в книгу, и находит в ней собеседника себе. Неважно, автор ли это или один из героев, главное – он его находит и дописывает, дорисовывает, дочувствует. Соглашается и спорит с ним. А бывает, и плачут они вместе, и кто из них первее и важнее – старый-престарый и нерешённый вопрос, подобный вопросу о курице и яйце.
Когда Господь создавал мир, он был, конечно, писателем. Он очень талантливо это делал. Достаточно прочесть дюжину строк из книги «Бытие», чтобы убедиться – перед нами Творец и Писатель с очень большой буквы! Ему не нужно никаких удостоверений каких угодно союзов. Коллег или соперников у Него нет, только не очень удачливые подражатели; но читатель ему был необходим. И читатель был сочинён, написан и создан. Это – Адам! Он первый читатель. Он первый научился разгадывать и понимать Божественные буквы только что сотворённого мира и лепить из них первые слова. Судя по тому, как звучат они, обозначая свет и тьму, тепло и холод, хляби и твердь, имена благоухающих растений, ползающих, бегающих и летающих тварей, пытающихся тоже что-то произнести – Адам был гений. То есть он был гениальный читатель. Недаром Господь поручил ему дать имена всем дышащим тварям и прозябающим растениям. Он отлично справился с этой работой.
Михаил Булгаков был прав, и нынешнему настоящему писателю удостоверения не нужны. «Достаточно прочесть пять страниц из любого его сочинения…». Да много – пяти! Хватит одной страницы, даже трёх абзацев хватит прочесть – и профиль гения, как отчеканенный, проступит на золоте его эпохи. Но кто прочтёт эти три абзаца? Нужен читатель, а он редок. У большинства из ныне живущих убито воображение. Для них, как для чукчи из анекдота, лучше пары новых галош могут быть только две пары таковых. А для читателя настоящего это должны быть, к примеру, крылья – белоснежные, сильные крылья – и полёт…
В наши времена многие, слишком многие втискиваются в разбухающие шеренги писателей, ломая хлипкие преграды вкуса и совести современных издателей, перечёркивая и обрушая любые авторитеты наличием «бабок», «зелени», «баксов» и прочего «бабла». Эти многие откровенно ленятся читать, да и не умеют. А заместо читателей (как говорят дети) у них имеется дюжина удостоверений и справок всяких союзов, что они члены оных, и что у них имеется столько-то читателей. Но это – мёртвые души. У писателя, который не был читателем сам, живых читателей быть не может.
Писатель, подобно пилоту, должен научиться взлетать и приземляться – сначала с инструктором за спиной, а уж потом и сам затягивать мёртвые петли, крутить «бочки», выходить из штопора, выигрывать свои воздушные бои и заставлять звёзды ахать от изумления.
Писатель должен сначала стать читателем, а потом постоянно быть им. Никаких дипломов, премий и наград он за это не получит, хотя одна награда ему обеспечена. Благодаря умению читать, человек проживает множество жизней в разных временных пластах, и свою, основную, побуждая цвести и плодоносить.
* * *
Что касается книг, наш дом был пустыней, как и большинство форштадтских жилищ. Впрочем, у бабани в тумбочке под мутноватым трюмо хранился древний полууставом напечатанный месяцеслов и рассыпавшееся на страницы Евангелие. В предисловии к месяцеслову было сказано, что сия книга напечатана для увеселения и на пользу душам православных христиан, но мне увеселяться этими книгами было строго запрещено. Сама бабаня читала их с трудом и не всё понимая. Слушая её сбивчивое чтение, я потерял к ним интерес на долгие годы. Наш дом украшали и духовно облагораживали высокие вазочки с вербами, созданные как бы для кормления цапель, иконы Казанской Божией Матери и Николая Чудотворца да отрывной календарь, да флакон одеколона «Кармен», на котором знаменитая испанка походила больше на сытых, торгующих фруктами на базаре узбечек. Источником увеселения и пользы душам нашим было, конечно, чёрное блюдо радиоприёмника. Его асфальтовая чернота вносила в наш дом какую-то тревогу. Как будто война всё ещё шла, но о ней временно забыли. Эта «чёрная дыра» зияла в уютной светёлке до тех пор, пока бабаня не украсила её вязаной нитяной скатертью.
Стыдно вспоминать, но был у нас истрёпанный жестоким обращением букварь, изданный ещё до войны и заслуживающий более бережного отношения. Мама по воскресениям, тогда их называли «выходными», знакомила меня на скорую руку с буквами, и к семи годам я узнал некоторые согласные и почти все гласные.
Однажды мы с бабаней отправились в магазин. Там, как донесла соседка тётя Соня, «выбросили» малосольную атлантическую селёдку. «Давали» по килограмму в руки. Малосольная селёдка была желанным деликатесом и бабане понадобились мои руки, чтобы «оторвать» её два килограмма. И вот, скучая в очереди, я и сам, изумившись, легко сложил два магазинных, висевших над прилавком, слова: бакалея и гастрономия. Бабаня охнула. Она погладила меня по голове, поцеловала меня и, утерев слезу, объявила всей очереди:
– Нет, вы видали? Всё, что ни попадя, всё с лёту читает! А в школу ведь ни дня не ходил. Наверно бухгалтером станет.
И она ещё раз поцеловала меня в макушку. Очередь загалдела одобрительно. Мол, вот какие дети пошли – без школы всё познают и постигают. И даже суровая продавщица растрогалась и отпустила бабане селёдки на 12 граммов больше положенного.
Хоть и прочила мне бабаня генеральскую по форштадтским представлениям судьбу бухгалтера, процесс самообучения чтению стал, однако, пробуксовывать. Все форштадтские вывески были прочитаны. Все эти «Булочные», «Фрукты-овощи», «Керосин» – так благоухали своим товаром, что их названия мы знали и понимали с пелёнок, а вот слов бакалея и гастрономия я не понимал. Что интересно – и бабаня их не понимала. Бакалея – это крупы, гастрономия – кильки в томате, – так она полагала. Самой понятной и певучей форштадтской вывеской была «Пиво-воды». Так обозначалась «американка» возле керосиновой лавки, где царствовала на розливе пив и водок тётя Мина, толстая и, как мне тогда казалось, вечная женщина. Она тоже пахла своими напитками, которые, как она божилась – никогда не разбавляла водой. Тётя Мина благоденствовала на пене, то есть на недоливе.
В ту пору эти американско-форштадтские тайны меня не интересовали. Меня терзало другое. Соседка и ровесница Флюра повадилась вечерами собирать на крылечке тёплую компанию малышни, в которую затесался и я. Она рассказывала нам жуткие, не похожие на страшилки, истории. Например, о железном старике Вие, которому вилами поднимали чугунные веки, и тогда его взгляд убивал и без того убитого страхом философа Хому. О синеглазых и зелёноволосых русалках, которые жили в омутах далёкой реки, похожей на наш Урал, как они плескались в них, отыскивая ведьму, затаившуюся среди них…
Я был убеждён, что Флюра выдумывает эти ужасы сама – светлой своей головой. Флюра сердилась, что я считаю её выдумщицей. Однажды она даже вынесла толстую книгу с желтоватыми страницами, заполненными рядами серых строчек, и объяснила: всё, что она рассказывает, написано этими серыми скучным строчками. Их написал некто Николай Гоголь. Но как из этих шеренгами выстроенных букв соткались черти, покрытые дымчатой шерстью, колдун в мертвенно-зелёной коже, и за чью-то жадность зарезанный мальчик. Нет, Флюра придумывает всё сама! Недаром у неё искристые, как цветки цикория глаза, и тёплые, хлебом пахнущие волосы. Но на крыльцо вышла её старшая сестра Рая и разъяснила, что она, мечтая стать учительницей, взялась научить Флюру читать. И – научила. И Флюра теперь пойдёт в школу уже знакомая с писателем Николаем Гоголем. А я, подобно большинству форштадтских оболтусов, обречён мылить и мыть надоевшую хуже горькой редьки чью-то «мылораму».
* * *
Шестое сентября выпало в том году на выходной. Это был день моего рождения. Но в те годы ребячьи дни рождения праздновались редко. Ребятишки рождались повсеместно. В каждом почти форштадтском дворе был малыш, а то два или три. А малыши – они такие прожорливые, им столько всего надо! Нет, конечно, через семь лет после войны подарки нам всё-таки дарили, какой-то, помню, броневичок, стреляющий искрами, в пять лет у меня появился. И килограмм винограда с базара был тогда на столе… Но на этот день рождения, честно, я на подарок не рассчитывал. Даже на глиняную свистульку! Мне и так столько всего надарили! Новые, пахнущие чистой кожей, сандалии, портфель с тремя отделениями, кассу для букв и цифр (мама сшила её сама), пенал, готовальню, двенадцать цветных карандашей фабрики Сакко-Ванцетти, акварельные краски, альбом для рисования, учебники и тетради. Перьевые ручки, точилку для карандашей, чернильницу-непроливайку, дневник и пропись – это такая мудрая тетрадь, с помощью которой учатся красиво и чётко писать. Я, конечно, за неделю пообвыкся со своим богатством, но всё ещё опасался – сохраню ли его хотя бы до Нового года?
Да ещё на это шестое сентября выпала большая стирка. У моих мамы и бабушки это был страдный день. Он случался два раза в месяц. К нему нужно было навозить воду из колонки, часть её согреть до кипятка, натереть на тёрке хозяйственного мыла и растворить его в огневой воде. Дед Миха заведовал водой и печью, а я строгал тёркой скользкие кирпичи мыла и распускал стружку до радужных пузырей.
Всё остальное – стирка, полоскание, отжим и развешивание белья, рубах, штанов и прочего приходилось на бабаню и маму, а им помогала одна славная женщина – форштадтская дурочка Маня. Ей было лет тридцать. Невысокая, худенькая как подросток и круглая, словно луна, лицом, она всегда и всем улыбалась и помогала тоже всем, кто ни позовёт. На нашей улице Льва Толстого она побывала во всех домах, и эта бесконечная череда стирок её не утомляла. А помогала она старательно, руки у неё были неутомимые. Форштадтские жители той поры жили скуповато, но ей Бог весть кем установленную плату отдавали даже с удовольствием, как бы делая доброе дело. За участие в стирке ей полагалось пятнадцать рублей денег; отдавали Мане и пустую стеклопосуду, годную для носки одежду и обувь. А по окончании стирки Маня обедала с хозяевами – то есть с нами.
Улыбчивая, вся в морщинках, как печёное яблоко, была ли наша Маня дурочкой или просто на каком-то жизненном ухабе споткнулась и перестала расти? Наверное так. Плату она принимала бережно и почтительно. Любила большие, цвета ржаного хлеба, рублёвки, благосклонно относилась к трёшницам. А мама однажды заплатила ей двумя новенькими бумажками – пятёркой и десяткой – и Маня обиделась. Мама поняла, в чём дело, сбегала в магазин, и вручила насупленной помощнице пятнадцать мятых, как осенние листья, рублей… Маня, облегчённо вздохнув, приняла привычную награду и мир восстановился сам собою. Считать ли её после этого дурочкой? Я в свои семь лет тоже предпочёл бы пятнадцать ржаных бумажек, обласканных сотням рук, – двум гладеньким и новеньким банковским билетам. Ведь ещё вопрос – хватит ли их на десяток эскимо и четыре похода в кинотеатр «Урал» на ужасный и чудесный американский фильм «Тарзан»?
И в этот сентябрьский стиральный день Маня нам помогала. Дед, мурлыча песню про забайкальского бродягу, грел воду и мешал кипящее варево из простыней и наволочек, я изготовлял тёплую радужную пену, женщины пыхтели над корытами и смеялись. Наверное, Маня им рассказывала про своего жениха Серожу (так она выговаривала его имя), за которого она собиралась замуж. И деньги-то копила на будущую семейную жизнь, – хотя на это она напрасно надеялась, – знал я этого «Серожу». Вырядившись в солдатскую форму отслуживших в армии братьев, он гонял по всему Форштадту то на «Додже», то на «Студебеккере», губами и всей носоглоткой изображая рёв мотора и визг тормозов. Бывало, вредные соседские мальчишки подключались к игре. Обернувшись гаишниками, они загоняли бедного Серожу в тупиковый Малоленинский переулок и там, обвинив его в наезде на главного гаишника города Чкалова капитана Ежова, отбирали у него права и мелочь на махорку. Даром, что права изображал телеграфный бланк; Серожа возвращался домой «пешком», зарёванный настоящими слезами, лишённый своего автомобиля по крайней мере до следующего утра. А годов ему было немного меньше, чем невесте. Нет, нашей Мане он только в младшие братики и годился.
Стирка в тот день шла гладко, как под уклон, и за обеденный стол мы сели засветло. Вечер был тёплый и тихий, посверкивающий нитями паутины. Мама без единого укора позволила бабане поставить на стол «чикушку», именно в честь моего рождения. Тут же на свет Божий вывалился самый пахучий в мире пирог – курник. Его торжественно порезали на шкворчащие соком куски. И только кончили резать, Маня решительно встала, словно собралась грудью закрывать амбразуру, и выпалила:
– А я знала, у вас нынче именинник!
– Да Маня, да что ты, да откуда ты узнала? Ты прямо пророчица у нас! – восхитились мама и бабаня. А Маня, румяная от волнения, уже протягивала мне подарок – лёгонькую сиреневую книжку в мягких обложках. Это было копеечное издание «Золотого ключика» Алексея Толстого с единственной картинкой на передней обложке – Буратино трубит в большой, как настоящая труба, ключ: он празднует, он победитель! Я так обрадовался подарку, что даже онемел. Ведь именно книжка мне и была сейчас нужна. Все форштадтские вывески я прочитал, в букваре ни словечка не было про колдунов и русалок, а вот в книжке, так нежданно подаренной, должно оказаться что-то берущее за душу, это я предвкушал. Вручая мне книжку, Маня почти шёпотом, очень таинственно сказала:
– Это я сама тебе подарила, запомни, меня Манёфой зовут…
Так я узнал её полное имя – Манёфа, дарованная половина. Но стала ли она для кого-нибудь дарованной половиной – неизвестно, и спросить о Манёфе не у кого. Нет уже того, благоухающего осенними шафранами, форштадта…
В обнимку с книжкой, согретый свалившимся на меня чудом дарения, я ушёл в запечную каюту (так называл деда Миха мой уголок за печкой), где у меня была своя кровать и лампочка в сорок свечей над изголовьем. Наконец мама, проводив счастливую Манёфу (ей завернули с собой кусок тёплого курника), ушла в свою комнату. Бабаня уже тоненько похрапывала и скоро к ней присоединился сердитый храп деда. Он спустился было в свою столярку, намереваясь, глядя на угли в печи, пропеть все свои каторжные песни, но огонь быстро загас, подернулся пеплом, и деда ушёл к бабане, чтобы не оставаться одному с умолкнувшей печью.
В доме спали все, даже кот Василий в моей кровати и мыши в чулане. Я прогнал кота с подушки, чем очень его удивил. Боясь темноты, я обычно удерживал его силой часов до двух ночи. Удивлённый Василий не ушёл и устроился на плетённом из лоскутков половике посмотреть, что будет дальше, а дальше я угнездился наконец в кровати, включил свою золотушную лампочку и раскрыл книжку. Запинаясь от волнения, но всё-таки легко, я прочёл начальные слова: «Давным-давно в городке на берегу Средиземного моря жил старый столяр Джузеппе по прозванию «Сизый нос»…
Так начинаются сотни сказок – прежде всего обозначается время (давным-давно) и место (берега Адриатики), и уже потом появляются герои, с которыми происходят всяческие чудеса. Однако тут чудеса стали происходить со мной. Моя дохлая лампочка полыхнула вдруг так, словно в запечную каюту хлынуло средиземноморское солнце. Весь дом стал как бы прозрачным, и я видел мастерскую Джузеппе, очень похожую на нашу, дедову, и так же пахнущую сосновой стружкой, костяным клеем и лаком, трепещущий шатёр театра Карабаса-Барабаса на берегу сияющего моря, и вприпрыжку спешащего к нему храброго деревянного человечка в бумажных одёжках и колпачке из полосатого носка.
Примерно через час я уже знал, что Буратино – это озорной, весёлый и смелый русский мальчик, который под видом полена пробрался в Италию, выбрал себе родителя, не выпивоху – Джузеппе, собравшегося делать из него ножку для стола, а шарманщика Карло, который выстругал (одним только ножом!) тут же ожившую куклу, и полюбил её, как деда Миха меня полюбил, вернувшись с войны контуженным, с тяжёлой раной под сердцем…
И как ведь интересно Буратино становится живым. Вот он вдруг захотел есть и ему привиделась тарелка с манной кашей пополам с малиновым вареньем. Но у папы Карло была только луковица – и он съел её, не проронив даже слезинки. Такой мальчик любому Карабасу укоротит бороду! Или вот ещё загадка – зачем Буратино понадобился длинный, как у дятла, нос? Как он вертел им, не давая его укоротить…
Но я обращаюсь, оказывается, уже к тем, кто читал «Золотой ключик», и этак я перескажу всю сказку, а это не дело. Возьмите-ка вы лучше книжку про Буратино, устройтесь поуютнее, скажите волшебные слова «Крекс, фекс, пекс» и побывайте сами в том «давным-давно», в городке на берегу Средиземного моря и передайте привет старому столяру Джузеппе, и всем, всем, всем…
Примерно таким образом в одну сентябрьскую ночь я стал читателем. У Флюры оказался не только Гоголь, но и детский Пушкин, и том татарских народных сказок. Родители мои наконец-то заметили, что дитё у них заболело чтением, и в середине октября мама по первому снегу отвела меня в форштадтский филиал областной детской библиотеки, и первой книгой, которую я там взял, был том русских волшебных сказок, зачитанный, как говорят до дыр. Второй – китайские народные сказки. И после столь краткого списка прочитанного я уже неплохо отличал «мякинную» литературу от настоящей.



Владимир ОДНОРАЛОВ 

